Портал создан при поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям.

МОЯ "ШАРАШКА"

П. ЖУКОВ, бывший главный конструктор проектного института "Карагандагипрошахт".

НЕОБХОДИМОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Осмысливать пространство архипелага Гулаг - огромной территории сталинских лагерей - после горячего внимания к теме в "перестроечные" годы СССР стало как-то немодно. Да практически и некому. Бывших его поселенцев почти не осталось в живых, а молодых, увы, еще недавно жгучая тема почти не волнует. Сам архипелаг затонул, словно Атлантида, - и это замечательно, но то, что исчезает память о нем, - несправедливо. Гулаговскому прошлому мы обязаны не только искалеченными судьбами наших отцов и дедов, исковерканным сознанием не одного поколения, но и созданными в тюрьмах прекрасными книгами, многими достижениями техники и науки, появлением новых оазисов в культурных и географических пустынях. Другой вопрос - какая страшная цена заплачена за то, о чем напомнил россиянам показанный в начале года блистательный сериал Глеба Панфилова "В круге первом" по роману А. И. Солженицына.

Воспоминания, фрагменты которых я предлагаю читателям журнала "Наука и жизнь", из того же "круга". Мне они переданы "по семейной линии" автором (мужем моей тетки Нины Константиновны), ныне девяностолетним пенсионером, живущим в Казахстане, в Караганде. Понимаю, что не всякая публикация из семейного архива интересна широкой аудитории, но здесь случай особый. В прошлом Павел Иванович Жуков - прекрасный конструктор, один из создателей лучших для своего времени авиационных двигателей, работавший под конвоем с будущими академиками Стечкиным, Глушко, Королевым, затем сосланный (в благодарность от государства) "цивилизовать" казахстанские просторы.

Милая наша тетя Нина, в девичестве Понизовкина, после войны работала в последнем месте отсидки Павла Ивановича, в Рыбинском ОКБ, и настолько полюбила этого человека, что из-под родительского крыла, с родных волжских берегов отправилась за ним в глухую степь делить судьбу "врага народа". И это вопреки разнице в возрасте (дяде Павлу было уже за тридцать пять, а ей всего двадцать) и кровной привязанности всех Понизовкиных к ярославской земле. Фамилию эту там хорошо помнят и сегодня: наши предки принадлежали к роду знатных ярославских купцов, знаменитых не только хозяйственными достижениями (в конце XIX века они, по сути, подняли на новый уровень экономику всей Верхней Волги), но и своими благотворительными деяниями. Но это уже другая тема, из другого разлома отечественного прошлого.

Поступок тети Нины вполне сравним с подвигом жен декабристов. О том, как начинался ее роман с Павлом Ивановичем, я слышал в самых общих чертах и раньше - в советское время в подобные темы вдаваться было не принято. Но что и как именно произошло с дядей Павлом, сколько он выстрадал, сколько сделал, страдая, и сколько мог бы сделать, не будь его страдания столь бессмысленно продлены, впервые узнал несколько лет назад, оказавшись после долгого перерыва в Караганде у родных. Павел Иванович достал из стола заполненную аккуратным почерком школьную тетрадку и сказал: "Ты - журналист, распорядись этим, как знаешь. Здесь это, похоже, уже никому не важно…"

Мемуары оказались не просто в высшей степени добросовестным описанием пережитого в мельчайших деталях, которых память сохранила великое множество, но и, как всегда, ответственно выполненным заданием. На сей раз - сотоварища по драматической судьбе, Александра Исаевича Солженицына. В 1992 году, прочитав в "Известиях" интервью жены писателя Натальи Дмитриевны, Жуков отправил ему дружескую весточку ,тогда еще в Америку, в Вермонт, и получил такой ответ:

"Дорогой Павел Иванович!

Я Вас отлично помню. Вы работали в комнате "общего вида", куда никто не допускался.

У Константина Ивановича (профессора Страховича. - А. П.) был в Петрограде в конце 60-х, сейчас иногда переписываюсь с Еленой Викторовной, его женой.

Непременно напишите воспоминания - ОКБ-шные и вообще тюремные - и шлите моему Представительству, мы все собираем для будущей в России (а с 1977 года она у меня в Вермонте) Всероссийской Мемуарной Библиотеки.

Сердечные пожелания Вам и Вашей семье.

А. Солженицын, 1.10.92 г."

О каком ОКБ и какой комнате "общего вида" идет речь, кто такой профессор Страхович, ясно из публикуемых ниже воспоминаний. Дождалась ли своего часа упомянутая Мемуарная Библиотека - мне неизвестно. Но до сих пор воспоминания Жукова оставались в рукописном виде невостребованными.

Надеюсь, этот честнейший документ времени и судьбы, который я позволил себе несколько отредактировать и сократить, будет небезынтересен читателю и послужит тому, чтобы история хоть когда-нибудь кого-нибудь чему-нибудь научила.

А. ПОНИЗОВКИН, главный редактор газеты "Наука Урала" (г. Екатеринбург).

В 1935 году, насколько я помню, была опубликована статья А.М. Горького под названием "Если враг не сдается, его уничтожают". В ней он оправдывал произвол и беззаконие, жертвами которых уже были, и стали впоследствии, миллионы ни в чем не повинных людей. Хотя я тоже оказался в их числе, благодарю судьбу за то, что мне представилась возможность встретиться со многими выдающимися личностями.

В то время я жил в городе Казани и работал на авиационном заводе № 124/27. Во второй половине 1936 года по городу поползли слухи о загадочных арестах, после которых люди бесследно исчезали.

На нашем заводе первые аресты начались с весны 1937 года. Точнее, не на заводе, а на квартирах по ночам. Мы узнавали об этом обычно на следующий день, когда обнаруживали, что кого-то из наших товарищей нет на работе. Как правило, после каждого ареста в актовом зале заводоуправле ния созывали так называемый хозяйственный актив, где нам сообщали о "разоблачении" очередного "агента иностранной разведки". При этом никогда не называли ни разведку, ни страну, которой она принадлежала.

Сегодня трудно представить атмосферу тех "хозактивов". Большинство сидело, потупив глаза, чувствуя себя соучастниками позорного фарса. И причиной тому был страх, который уже начал довлеть над всеми нами. Не помню ни одного случая, чтобы кто-то выступил в защиту того или иного "разоблачаемого", если даже и знал его как безупречно честного человека…

28 октября 1937 года взяли и меня. Но не ночью, как предшественников, а утром, на рабочем месте, поскольку ночевал я у двоюродного брата, засидевшись у него по случаю дня его рождения. Меня пригласили в спецчасть завода, где я застал сотрудника НКВД, назвавшегося Колесниковым. Он попросил меня поехать с ним на консультацию в республиканский наркомат внутренних дел (Казань - столица ТАССР). Просьба была высказана в весьма вежливой форме, и до прибытия в здание НКВД у меня не возникло никаких подозрений насчет истинной цели приглашения. И только на проходной, где у меня потребовали пропуск, а Колесников сказал: "Он с нами", - я понял, в чем дело. Поэтому слова Колесникова в его кабинете: "Вы арестованы!" - неожиданностью не стали.

Колесников сел за письменный стол, извлек из ящика тонкую, почти пустую папку, взял из нее небольшой лист бумаги и стал зачитывать постановление об аресте. Обвинялся я в восхвалении фашизма, клевете на партию и ее вождя товарища Сталина. Далее он прочел донесение какого-то секретного осведомителя, где говорилось, что, во-первых, я восхвалял немецкую технику и, во-вторых, утверждал, что до 1927 года о Сталине почти ничего не знал.

Работал я тогда начальником бюро оборудования в отделе главного механика завода. В обязанности этого бюро, в частности, входила проверка технического состояния и комплектности поступающего на завод оборудования, а я участвовал и в его приемке в эксплуатацию после монтажа. Значительная часть оборудования приходила к нам от иностранных фирм, в основном германских. Техническое совершенство продукции и качество ее изготовления были значительно выше отечественного, о чем я действительно говорил совершенно открыто. Трудно было предположить, что такие слова послужат поводом для обвинения в восхвалении фашизма.

Открыто говорил я и о том, что о Сталине впервые узнал лишь спустя какое-то время после смерти Ленина. Однако в постановлении об аресте мне предъявили обвинение по статье 58, пункт 10 - "антисоветская агитация".

Я не отрицал своих высказываний относительно достоинств немецкой техники и моей неосведомленности о Сталине в детские годы. Однако следователь Колесников почему-то не обратил на это внимания и задал вдруг до крайности нелепый вопрос:

- Какой иностранной разведкой вы завербованы?

Я был настолько ошарашен, что некоторое время не мог произнести ни слова.

- Видимо, мой вопрос попал в цель, - с усмешкой произнес Колесников.

- Я просто не могу вас понять, - ответил я.

- Подумайте хорошенько, времени будет достаточно.

Тот же вопрос задавали мне в течение почти трех суток. С завода меня забрали в 10 часов утра 28 октября, а допрос закончился около 5 часов утра 31 октября. Все это время я стоял на ногах, мне не давали есть, только время от времени разрешали выходить в туалет. Я пользовался такой возможностью, чтобы попить из крана воды и хоть немного размять ноги.

Кому не довелось испытать подобное, трудно поверить, что человек может простоять на ногах почти трое суток. Но мне тогда было 23 года, а самое главное - я полностью находился во власти инстинктивного чувства самосохранения, свойственного всему живому… Когда прошли первые полутора суток, я почувствовал сильную боль в ногах и пояснице, продолжавшуюся несколько часов. Затем боль постепенно притупилась, все тело одеревенело, и я превратился в подобие истукана. Мне кажется, в таком состоянии мог бы простоять и дольше. До моего сознания почти не доходили брань и угрозы, сопровождавшие вопросы…

Утром 31 октября Колесников вызвал конвой, меня посадили в легковой автомобиль и куда-то повезли. До рассвета было еще далеко, стояла непроглядная тьма, усиливавшаяся густым туманом. Было совершенно непонятно, по каким улицам мы едем. Тусклый свет фар сначала высвечивал небольшой участок асфальта впереди машины, затем булыжную мостовую, и, наконец, пошли нескончаемые ухабы проселочной дороги. Казалось, едем целую вечность, и в отупевшей от пережитых волнений голове тяжело ворочалась одна только мысль: меня везут на расстрел.

Наконец машина остановилась, впереди я увидел массивные ворота, и мы въехали во двор, размеры и контуры которого невозможно было определить из-за непроницаемой темноты.

Меня ввели в коридор какого-то помещения. Вдоль него тянулась дощатая перегородка со множеством почти примыкающих друг к другу дверок, оснащенных металлическими засовами. Одну из них открыли, и я оказался в узком отсеке длиною не более метра, освещенном тусклым светом маленькой электрической лампочки.

Здесь я остался наедине со своими мыслями. Где нахожусь, что меня ожидает? Тюрем в своей жизни я не видел даже снаружи и тем более не представлял, каковы они внутри. Знал лишь, что заключенных помещают в камеры. Однако каморка, в которой оказался, не имела даже примитивной скамейки. И я решил, что нахожусь в ней временно.

Действительно, через некоторое время меня ввели в небольшую комнату, примыкавшую к коридору, отобрали галстук, ремень, часы, запонки, срезали металлические пуговицы и пряжки с одежды, а потом вывели во двор. В предрассветной мгле увидел мрачное кирпичное здание с окнами, закрытыми деревянными, коробчатой формы щитами. Там, на третьем этаже, я и узнал, что такое тюремная камера.

Она была ярко освещена. Глазам моим предстала картина, которую я не забуду до конца моих дней. Несмотря на весьма небольшие размеры помещения, в нем находилось не менее десяти обитателей. Их бледные, обросшие щетиной лица производили жуткое впечатление. Вдруг раздался очень знакомый голос: "А-а-а, свои!" Обернувшись, увидел человека с огненно-рыжей бородой и усами, однако не понял, кто это. Оказалось - начальник орготдела нашего завода Шестаков, не так давно арестованный и изменившийся до неузнаваемости.

Все мои сокамерники находились в заключении уже по несколько месяцев, на допросы никого давно не вызывали. Поэтому меня сразу же засыпали вопросами, что нового на свободе. Главной новостью для них оказалось недавно опубликованное постановление, в котором максимальный срок заключения определялся в 25 лет вместо прежних десяти. В газетах утверждалось: такая мера наказания вводится по гуманным соображениям, дабы снизить применение высшей меры - расстрела. Когда же они узнали, что я почти трое суток простоял на допросе, все были поражены. Никто из них не подвергался такому испытанию даже в течение нескольких минут. Друзья по несчастью отвели мне место на нарах, и я тут же провалился в сон, но вскоре был разбужен дежурным тюремной охраны, который строго предупредил, что спать в дневное время запрещено.

Вечером меня снова повезли на допрос, но уже к другому следователю, как выяснилось, начальнику первого. Этот второй-первый, по фамилии Фролов, сразу же предложил стул возле своего письменного стола. Некоторое время он не обращал на меня внимания, продолжая что-то писать, а затем вдруг спросил:

- Знаете ли вы Ижевского Михаила Ивановича, проживающего в городе Горьком, и были ли с ним знакомы?

Я ответил, что близко был с ним знаком, когда работал в Горьком на автомобильном заводе.

- А известно ли вам, что он был польским шпионом?

Я сказал, что не могу даже мысленно представить его в такой роли, так как очень хорошо его знаю.

Тогда Фролов протянул мне несколько листков скрепленной бумаги:

- Это копия протокола допроса Ижевского, присланная из Горького. Прочтите.

Протокол начинался так же, как наш разговор с Фроловым: теми же вопросами и ответами. Но далее Ижевскому предлагали сообщить все, что он обо мне знает, и тут пошла какая-то белиберда. Не могу воспроизвести текст дословно, но содержал он примерно следующее: "Я знаю, что Павел Жуков является сыном генерала царской армии, что недавно он находился в служебной командировке в Соединенных Штатах Америки и был там в подводном плавании, а при возвращении в СССР проезжал через Германию, где имел встречу с каким-то фашистским деятелем".

На предложение следователя подтвердить написанное я ответил, что весь протокол - нелепый вымысел, что мой отец до революции был рабочим Сормовского завода, а я до переезда в Казань никуда за пределы Горьковской области не выезжал.

Позже я понял, почему Ижевский, безукоризненно честный человек, подписал столь абсурдные показания. Во-первых, он хотел поразить следователя масштабностью разоблачаемого преступника, а во-вторых, по возможности, не причинить мне вреда, поскольку все в показаниях было чудовищной ложью. И, наконец, в-третьих: никто не знает, при каких обстоятельствах пришлось ему ставить автограф под этой бумагой…

По-видимому, Фролов и сам понимал всю нелепость протокола, так как больше ни о чем меня не спрашивал.

На повторный допрос он вызвал меня в ночь на 3-е ноября. На сей раз был весьма вежлив и предупредителен. Более того, заявил: "В отношении вас была допущена ошибка", - после чего стал составлять протокол, в котором предельно точно излагал мои ответы, каждый ответ зачитывал, уточняя, согласен ли я с его редакцией. Потом Фролов пообещал, что 4 ноября оформит бумагу, затем отдаст ее на утверждение наркому внутренних дел Татарской Республики, а на праздники я буду освобожден.

Однако и в эти дни, и в праздники я оставался в тюрьме. 9 ноября меня снова вызвали, и Фролов заявил:

- С нашим протоколом ничего не вышло, начинаем следствие заново. Какой иностранной разведкой вы завербованы?

Почему именно "с нашим протоколом ничего не вышло", я узнал много позже. Оказалось, накануне ноябрьских праздников из Москвы в Казань прибыл новый нарком внутренних дел Татарской Республики. Он арестовал своего предшественника и, видимо, подверг ревизии ход следственных дел, которые велись прежде. Скорее всего, санкцию на мое освобождение Фролову дал прежний нарком, что и сыграло столь роковую роль в моей дальнейшей судьбе.

…Фролов посадил меня не у своего стола, как делал это раньше, а у входной двери. Он что-то писал, изредка и нехотя повторяя все тот же вопрос. Я же пытался мысленно объяснить метаморфозу, произошедшую с моим следователем после праздников, однако безуспешно.

Вдруг дверь открылась, и в кабинет вошел огромного роста человек, весьма тучный, в новой блестящей форме. Словно подброшенный пружиной, Фролов вскочил со стула и вытянул руки по швам. Глянув в мою сторону, вошедший выяснил, кто я такой, и поинтересовался:

- Ну, как, пишет?

- Нет, - ответил Фролов.

Тут великан повернулся ко мне и громовым голосом рявкнул:

- Встать!

Когда я встал со стула, он погрозил мне огромным пальцем правой руки:

- Вы у меня, молодой человек, пишите, да пишите хорошо, а то я сам вами займусь! - и вышел.

Фролов пояснил: это - новый нарком внутренних дел Татарской Республики, добавив:

- Теперь вам придется писать.

- Что именно я должен писать?

- О том, какой разведкой вы завербованы и когда именно.

Утром 10 ноября меня отвезли в тюрьму, а вечером снова доставили в кабинет Фролова на допрос.

Возили нас сразу по несколько человек в импровизированном фургоне, сооруженном, по-видимому, местными умельцами на базе полуторатонного грузовика. Он представлял собою выполненный из деревянных брусьев каркас, обитый снаружи толстой фанерой. Посредине - узкий проход, а вдоль него с обеих сторон - крохотные, тоже из фанеры, кабинки с дверцами. В каждой кабинке было узенькое деревянное сиденье для одного человека. В проходе размещалась охрана, которая строго следила за тем, чтобы заключенные между собой не разговаривали. Впоследствии такие фургоны стали изготовляться серийно на автомобильных заводах и приобрели поистине народное название - "воронок".

Вечер прошел так же, как накануне: Фролов занимался своими делами, изредка повторяя старый вопрос, а я пытался уразуметь, что же от меня требуется наркому Шелудченко - такую фамилию назвал мне вчера Фролов. Но вот в кабинет вошел сам нарком. Теперь я вскочил со стула, пожалуй, быстрее Фролова. Нарком осведомился, пишу ли я. Фролов ответил отрицательно. Тогда раздался громовый голос Шелудченко:

- Давай его ко мне!

Он тут же направился к двери, я за ним. За мной последовал Фролов, а из соседней двери выскочил мой первый следователь Колесников, услышавший, видимо, голос наркома. Однако вполне возможно, что обо всем, что со мной произошло в дальнейшем, они договорились заранее…

Не буду описывать детали жесточайшего избиения, которому я подвергся. Били меня все трое - нарком, Фролов и Колесников (в руках у него я заметил резиновую палку, скорее всего, это был кусок кабеля в резиновой оболочке). Били до тех пор, пока не потерял сознание…

Очнулся в камере с цементным полом, примерно метр в ширину и два в длину. Под потолком голубоватым светом светилась небольшая электрическая лампочка. Так я лежал долгое время, пытаясь вспомнить, где нахожусь. Нестерпимо болели голова и шея. Вдруг открылась дверь, и кто-то шепотом спросил: "Как твоя фамилия?"

Не отвечая, я сделал попытку подняться. Дверь закрылась, а через некоторое время в камеру вошли два человека, взяли меня под руки и повели. Я что-то видел, но не всегда понимал, что именно. Помню, когда мы поднимались по лестнице, в окне светило солнце. И еще - на одной из лестничных площадок висели часы, стрелки которых стояли на цифре три. Я стал мучительно соображать - день сейчас или ночь? - хотя за минуту до этого видел солнечный свет.

Привели меня в кабинет Фролова. Он что-то писал и не смотрел в мою сторону. Потом повернулся:

- Что у вас с глазом? Вас кто-нибудь ударил?

Сначала его цинизм поразил меня. Однако со временем я понял, что это был один из приемов психологического воздействия на подследственных. Должен признать, что и на меня это подействовало ошеломляюще. Ведь к Фролову я относился хорошо, поскольку еще оставался под впечатлением его человечного отношения ко мне в первые дни нашего знакомства.

- Вчера вы согласились подписать протокол, который мы обещали составить, - с этими словами Фролов передал мне несколько листков текста.

Не могу воспроизвести его дословно - ведь прошло почти семьдесят (!) лет, привожу лишь основной смысл. В протоколе говорилось, что я поставил своей целью свержение советской власти, что в Горьком, где жил и работал до приезда в Казань, меня завербовал агент иностранной разведки, по заданию которой и приехал в столицу Татарии с письмом к техническому директору авиационного завода. Моей целью было устроиться на работу, осуществлять шпионаж, вредительство и диверсии. Правда, по версии протокола, актов вредительства, шпионажа и диверсий я не успел совершить, так как был обезврежен органами НКВД.

Я сделал попытку отказаться подписать этот бред, но Фролов напомнил мне о наркоме, который шутить не любит. Это я уже великолепно понял. Бумага была подписана.

Не судите меня строго. В оправдание себе могу лишь сказать: меня довели до такого состояния, при котором согласился бы подписать даже смертный себе приговор, лишь бы избавиться от унижения и издевательств.

Понять меня может лишь тот, кому, к несчастью, выпало пережить подобное.

(Окончание следует.)


Случайная статья


Другие статьи из рубрики «Отечество. Страницы истории»