Портал создан при поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям.

Российская интеллигенция: тени забытых предков

Тимур Тархов.

Существуют слова и выражения с размытым смыслом. Термин «интеллигенция» из их числа: каждый понимает его по-своему. Одни считают статус интеллигента неким приложением к высшему образованию. Для других интеллигент — это человек в очках, но без денег, что-то вроде нищего с высшим образованием и с бюджетной зарплатой взамен милостыни. Третьи убеждены, что интеллигенция — это те, у кого есть и образование и деньги и кого при этом показывают по телевизору. Можно ли подобрать ключ к столь многозначному понятию?

Непризнанное сословие

Латинским словом «интеллигенция» (intellegentia) издревле обозначались умственные способности — знание, разум, здравый смысл и даже способность толковать сны. В середине XIX века в Европе интеллигенцией стали называть образованную часть общества. К нам слово в этом значении попало через Польшу: в 1860-х годах русские газеты и журналы высмеивали поляков, мнящих себя «интеллигенцией» Западного края, включавшего украинские, белорусские и литовские земли.

Слой людей, профессионально занятых умственным трудом, существует почти всюду от Европы до Китая. Русская интеллигенция оказалась непохожей на европейскую или китайскую в той же мере, в какой сама Россия отличается от Европы или Китая.

Более или менее образованное «общество» создал у нас Пётр I. Состояло оно почти целиком из дворян. Остальное население, именовавшееся «народ», ещё двести лет продолжало жить, как при царе Горохе, не имея представления о науках, искусствах, окружающем мире и даже о собственной стране. Генерал А. А. Брусилов писал о русских солдатах Первой мировой войны: «Солдат не только не знал, что такое Германия и тем более Австрия, но он понятия не имел о своей матушке России. Он знал свой уезд и, пожалуй, губернию, знал, что есть Петербург и Москва, и на этом заканчивалось его знакомство со своим отечеством».

Роль народа сводилась к содержанию и обслуживанию дворянства. Пока дворяне усваивали начатки западной культуры, такое положение казалось им вполне естественным. Но в начале XIX века русская культура вышла на европейский уровень. Среди прочих впитаны были и идеи Просвещения, породившие у части дворян острое ощущение несправедливости существующего порядка вещей, желание помочь народу. Эти «кающиеся дворяне», соединившись с образованными разночинцами — выходцами из духовенства, мещанства, купечества и даже крестьянства, — образовали, по сути, особое сословие, не признанное официально, но с собственной системой взглядов и ценностей. Тот, кто этих взглядов и ценностей не разделял, к интеллигенции заведомо не принадлежал. В частности, это относится к самому, пожалуй, образованному слою русского общества — к аристократии.

Аристократическое мировоззрение не просто не совпадало с интеллигентским, они зиждились на прямо противоположных основаниях. Ощущая себя хозяином положения, аристократия принимала существующий порядок вещей как естественный, независимо от его разумности и справедливости. Да, мир несовершенен, но таким его создал Бог. Существуют несчастья, болезни, смерть, существуют умные люди и дураки, богатые и бедные, везунчики и неудачники. Так всегда было и всегда будет. Человек же обязан выполнять свой долг и соблюдать установленные правила поведения, невзирая на обстоятельства. Схема конфликта аристократии с интеллигенцией наглядно представлена в знаменитом разговоре помещика Павла Петровича Кирсанова с нигилистом Базаровым: «Вы не признаёте никаких авторитетов? Не верите им?» — «Да зачем же я стану их признавать? И чему я буду верить? Мне скажут дело, я соглашаюсь, вот и всё».

Впрочем, критический разум присущ мыслящему сословию во всех странах. В России же это сословие приобрело дополнительную черту — больную совесть. Интеллигенция в том виде, в каком она у нас изначально сложилась, могла существовать лишь постольку, поскольку имелся налицо тёмный, забитый и угнетённый народ. В 1860-х годах литератор П. Д. Боборыкин стал называть «интеллигенцией» людей не просто образованных, но к тому же совестливых. С таким значением слово это и закрепилось в России, а позже вернулось на Запад, где стало считаться специфически русским.

Сегодня, рассуждая о совести, морали, нравственности, непременно помянут религию и церковь. Между тем и у нас и в Европе христианская церковь на протяжении полутора тысячелетий проявляла замечательную снисходительность к людским слабостям и порокам. Жестоко карая прегрешения против церкви, она легко прощала любые моральные уродства, особенно те, которые компенсировались богатыми дарами. В Европе (и то не везде) положение изменила Реформация, поставившая во главу угла этические вопросы. В англо-германских странах выработался тип протестанта-буржуа, оценивавшего каждый свой шаг с точки зрения морального долга христианина. Интеллигенция в Европе чаще выступала в роли разрушителя буржуазной морали.

В России сложилась обратная ситуация. Религиозную мораль в её крайнем воплощении представляли у нас юродивые да старцы-пустынники; подавляющая же часть православного духовенства не пользовалась моральным авторитетом. В новое время некоторым подобием дельца-пуританина стал в России купец или промышленник из староверов. Но таких было относительно немного, и положение они занимали вдвойне страдательное: для властей эти трезвые и рачительные хозяева оставались подозрительными «раскольниками», а в глазах интеллигенции они выглядели бородачами с большой мошной, угнетающими «народ-страдалец».

Вот так и вышло, что пустующее место носителя нравственного начала занял в России интеллигент, измученный сознанием своего неоплатного долга перед народом. Мораль европейского буржуа и русского интеллигента разнилась очень сильно: первый олицетворял деловитую (и часто безжалостную) честность, а второй — совестливость, замешанную как раз на жалости к угнетённым. Понятие нравственности в России не только не увязывалось с хозяйственной целесообразностью, но прямо противопоставлялось ей.

К началу 1870-х годов сочувствие народным массам развилось в интеллигентской среде до степени религиозного культа. Мужику поклонялись, как идолу; его взгляды, образ мышления, привычки и обычаи рассматривались как образец совершенства. Если же поведение реального мужика слишком явно расходилось с выдуманным идеалом, это объяснялось следующим образом: «Мужик — высший тип человека, который в силу неблагоприятных исторических условий находится на низшей ступени развития».

Служение народу стало верховным критерием в оценке труда художника, поэта, писателя, учёного. Их занятия считались сомнительными и оправдывались лишь в том случае, если ставились на службу «народному благу». С этой же точки зрения классифицировались идеи, идеалы, тенденции. Апогеем такой одержимости сделалось «хождение в народ». Сотни совестливых молодых людей, некоторые из зажиточных и даже знатных семей, отрекались от привычного образа жизни, селились в крестьянских избах, добывали пропитание ремёслами и сезонной работой — и всё это ради того, чтобы вдолбить в головы тёмных крестьян светлые идеалы социализма. Царское правительство их жертв не оценило: оно вылавливало молодых идеалистов, арестовывало их, ссылало и сажало в тюрьмы.

Зеркало для интеллигента

Огромное количество литературных произведений забыто не потому, что заложенные в них образы, мысли и чувства перестали нас волновать, а исключительно из-за того, что были заслонены, завалены грудами произведений более поздних. К таким забытым произведениям относится «История русской интеллигенции», написанная в начале XX века Д. Н. Овсянико-Куликовским.

Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский родился 23 января (4 февраля по новому стилю) 1853 года в Таврической губернии, в имении Каховка, которое его предок полковник Л. М. Куликовский основал на месте захваченной турецкой крепости Ислам-Кермен. В жилах Дмитрия Николаевича смешалась кровь русская, украинская, греческая, польская и турецкая. По одной из линий он — прямой праправнук Екатерины II и Григория Потёмкина. Как у учёного у него тоже было несколько ипостасей: начав научную карьеру как лингвист-санскритолог, он в более поздний период чаще выступает как литературовед, этнограф, психолог, религиовед и культуролог (хотя последнего термина в те времена не существовало).

В молодости Дмитрий Николаевич успел побывать и в движении украинских националистов, и в петербургских революционных кружках (даже издал анонимно в 1877 году в Женеве брошюру «Записки южно-русского социалиста»). Но тяга к исследовательской работе пересилила, и он целиком отдался научным занятиям, сделавшись профессором четырёх российских университетов и почётным членом Петербургской академии наук, которая с 1917 года стала именоваться Российской. Большевистскую революцию Дмитрий Николаевич не принял. Умер он в Одессе 9 октября 1920 года.

Д. Н. Овсянико-Куликовскому принадлежит множество научных трудов по разным специальностям, но по общественной значимости на первое место следует поставить именно «Историю русской интеллигенции». Со времени её издания прошло сто лет, но сегодня эта работа выглядит предельно современной. Она нечто вроде зеркала; правда, заглянув в него, нынешний интеллигент рискует не узнать себя.

Для обозначения объекта исследования автор использует скромное определение «междуклассовая интеллигенция», близкое к уничижительному советскому термину «прослойка». Однако положение этой «прослойки» во второй половине XIX — начале XX века коренным образом отличалось от того, в какое она попала после 1917 года.

Ещё в 1847 году, в апогее сурового царствования Николая I, Белинский в письме Гоголю констатировал, что «титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров». Цари, будучи естественными вождями российской аристократии, не испытывали симпатий к интеллигенции. Тем не менее ни мечущемуся Александру II Освободителю, ни простоватому Александру III Миротворцу, ни тем более чрезвычайно воспитанному Николаю II, именовавшемуся в советских учебниках Кровавым, просто в голову не могло прийти обозвать её «говном» (незабываемое ленинское определение) или посоветовать ей «сбрить бородёнки».

Разумеется, интеллигенты того времени испытывали тяжкие нравственные страдания, терзались неразрешимыми проблемами, мучились от сознания собственной ущербности, ненужности и бессилия — в противном случае они не были бы интеллигентами. Но при этом они сознавали (или им казалось), что их метания, искания и страдания выражают смысл духовного развития России. По словам Овсянико-Куликовского, «всякий сколько-нибудь мыслящий человек чувствовал, что вокруг него творится история, созидается новая жизнь, пробуждаются творческие силы нации и что он сам волей-неволей так или иначе участвует в этом коллективном творчестве».

Будучи литературоведом, Овсянико-Куликовский рассматривает историю русской интеллигенции на материале художественной литературы и отчасти публицистики. Психологические портреты литературных персонажей, начиная с Онегина, Чацкого и Печорина и заканчивая героями произведений А. П. Чехова и П. Д. Боборыкина, даются во взаимосвязи с общественной атмосферой каждой конкретной эпохи. Но, как часто бывает с талантливо написанными книгами, самый яркий персонаж «Истории русской интеллигенции» — её автор.

Овсянико-Куликовский сам плоть от плоти дореволюционной интеллигенции, один из лучших её представителей. В его взглядах, образе мыслей, системе доказательств отразилось мировоззрение этой интеллигенции «первого отжима» — не всей, разумеется, поскольку она была достаточно разнородной, а её так называемой передовой части. Проанализировав главные черты этого мировоззрения, мы сможем понять, в чём была права «передовая интеллигенция» начала XX века, а в чём заблуждалась, увидеть, насколько сбылись её чаяния и прогнозы.

Личность крупного мыслителя часто не укладывается в рамки определённой концепции. Например, П. Я. Чаадаев, которого принято числить западником, высказывал и суждения вполне славянофильские, а И. В. Киреевский, считающийся одним из отцов-основателей славянофильства, сетовал, что некоторые соратники по образу мыслей дальше от него, чем заведомый западник Т. Н. Грановский. Овсянико-Куликовский тоже шире представляемой им идеологии. При чтении «Истории русской интеллигенции» возникает стойкое ощущение, что автор борется с собственной наблюдательностью, заставлявшей его сомневаться в универсальности усвоенных теорий. И явного победителя в этой внутренней борьбе обнаружить трудно.

Универсальность прогресса

Едва ли не главной чертой «передовой интеллигенции» была неколебимая вера в общественный прогресс, имеющий характер равномерного поступательного движения. Сторонники прогресса представляют собой «передовую часть общества» (это выражение наряду с «передовыми кругами», «передовой идеологией» и т.п. многократно повторяется в «Истории русской интеллигенции»). Пути развития любого общества определяются универсальными законами. Неважно, что за люди образуют это общество, каковы их обычаи и привычки. Русский народ, как и все прочие, «поверх и вопреки мерзости запустения» движется к неизбежной победе чистого и прекрасного общечеловеческого идеала — к свободе, «раскрепощению личности», расширению общественной инициативы, «наконец — созданию политической самодеятельности народа» (завуалированное обозначение республиканского строя).

Каким образом люди распорядятся свободой? Всякой ли личности следует «раскрепощаться»? Готов ли народ проявлять общественную и политическую инициативу? Обсуждать эти вопросы в «передовых кругах» считалось чем-то неприличным.

Овсянико-Куликовский не закрывает глаза на «русское безволие, нашу косность, лень, вялость и т. д.». Он, однако, надеется, отсеяв всё наносное, извлечь «норму, т.е. здоровое выражение русского национального уклада воли». Дело за малым: надо лишь устранить «всё явно анормальное, патологическое, мысленно “выпрямить” наш “волевой аппарат” и таким образом отчасти предварить то, что должна сделать сама жизнь».

Сомневаться в реальности прогресса, в том числе общественного, действительно не очень разумно. За последние полсотни лет в развитых странах общество изменилось разительно. Темнокожий президент в США; почти полное исчезновение диктатур в Латинской Америке; признание однополых браков; ограничение свободы слова по мотивам политкорректности; защита прав террористов, взятых в плен на поле боя с оружием в руках; всплески общественного негодования из-за единичных жертв в военных конфликтах — всё это наиболее яркие примеры происшедших изменений.

Однако общественный прогресс не имеет линейного характера. Где-то он идёт быстрее, где-то медленнее. Одновременно в ряде стран на протяжении десятилетий происходит регресс, причём не только социальный, но и экономический. «Экономические чудеса» происходят в Сингапуре, Южной Корее, Вьетнаме, но никаких их признаков нет в Камбодже, Бирме, Северной Корее, ни в одной африканской стране. Рассчитывать, что «сама жизнь» непременно «должна» что-то исправить, значит проявлять необоснованный оптимизм. Может, когда-нибудь она действительно исправит, но ждать этого придётся слишком долго.

Иногда вера в универсальные законы общественного развития побуждает Овсянико-Куликовского игнорировать «неудобный» литературный материал. Он обрушивает суровую критику на беззащитного увальня Обломова, но ни словом не упоминает Константина Лёвина («Анна Каренина» Л. Н. Толстого) — типичного русского интеллигента, органически неспособного к общественной деятельности и не интересующегося ею. «Судить, куда распределить сорок тысяч земских денег, — говорит Лёвин в романе, — я не понимаю и не могу. Для меня земские учреждения просто повинность платить восемнадцать копеек с десятины, ездить в город, ночевать с клопами и слушать всякий вздор и гадости, а личный интерес меня не побуждает. Рассуждать о том, сколько золотарей нужно и как трубы провести в городе, где я не живу; быть присяжным и судить мужика, укравшего ветчину, и шесть часов слушать всякий вздор, который мелют защитники и прокуроры…»

Сто сорок лет минуло с тех пор, отгремели революционные бури начала и конца ХХ века, а неспособность и нежелание заниматься общественными делами живы в полной мере во всех слоях общества. В результате мы имеем то, что имеем.

Подспудное стремление не замечать вещей, которые не укладываются в рамки «универсальных теорий», заставляет интеллигентного автора «Истории русской интеллигенции» обойти вниманием и столь знаковые фигуры, как акцизница-эмансипе Бизюкина и народный учитель Варнава Препотенский («Соборяне» Н. С. Лескова). Однако именно подобным недоучкам, доводящим до крайнего примитива любую здравую идею, принадлежало очень недалёкое будущее.

При всём при этом автор «Истории русской интеллигенции» не отрицал, что особенности национального характера влияют на ход общественного развития. Он признавал, что русские люди «с большей готовностью, чем другие народы», готовы «послушно и понуро» полагаться на волю либо случая, либо вождя, «избавляя себя от труда хотеть и действовать». Он констатировал глубинные корни обломовщины: «Теперь, по истечении пятидесяти лет, стало наконец более или менее ясно, что есть какой-то дефект в волевой функции нашей национальной психологии, препятствующий нам выработать определённые, стойкие, отвечающие духу и потребности времени формы общественного творчества».

Он обращал внимание на отсутствие уважения к личности, отмеченное, в частности, Г. Успенским: «Миллионы живут, “как прочие”, причём каждый отдельно из этих прочих чувствует и сознаёт, что во всех смыслах цена ему грош, как вобле, и что он что-нибудь значит только в куче». Именно неготовность полностью задавить в себе наблюдательность и логику в угоду схемам возвышает Овсянико-Куликовского над такими его младшими современниками-марксистами, как А. В. Луначарский, В. М. Фриче или В. В. Воровский.

Культ материализма и науки

Светлое будущее человечества «передовая интеллигенция» связывала с развитием науки, которая противопоставлялась всем прочим аспектам человеческого бытия. По мнению Овсянико-Куликовского, в ходе прогрессивного развития общественная и политическая жизнь постепенно освободятся от воздействия идеалов. На смену «субъективным» понятиям истины и справедливости, «возведённым на степень какого-то религиозного культа», придёт объективное научное мышление. Выводя родословную русской интеллигенции от «кающихся дворян», причиной их появления он считал не гипертрофированную совестливость и не влияние идей Просвещения, а «материальную захудалость» и «социальное разложение» дворянского класса.

Тем более не признавала «передовая интеллигенция» самостоятельного значения эстетических факторов. «Так называемое эстетическое наслаждение», по мнению Овсянико-Куликовского, это «как бы награда человеку за разумное, целесообразное, благотворное отношение к данному делу, к другому человеку, к науке, искусству и т. д.».

XIX столетие — век торжества науки, но не науки в целом, а её механистической ипостаси, преимущественно в физике и биологии. Прямым следствием этой однобокости стали позитивизм и вульгарный материализм. Из успехов естественных наук многие сделали вывод, что наука уже объяснила всё. Между тем именно в первом десятилетии XX века, когда Овсянико-Куликовский писал и издавал «Историю русской интеллигенции», возникают квантовая механика и теория относительности, наглядно продемонстрировавшие почти ирреальную сложность мироздания.

Лишь в 1930-х годах оформилась этология — наука о поведении животных в естественной среде, позволившая отыскать корни человеческой морали в жизни животных сообществ. Оказалось, что понятия «идеал», «истина», «справедливость», «совесть» вовсе не столь уж «субъективны», что они отражают на рациональном уровне древние механизмы, скрепляющие существование любого здорового сообщества. В демократических США и авторитарном Китае моральные нормы одинаково суровы, хотя сильно разнятся по содержанию.

В России, где и славянофилы и западники отмечали исторический «перевес силы материальной над силою нравственной образованности» (И. В. Киреевский), вульгарный материализм был легко усвоен «передовой интеллигенцией». В. И. Ленин призвал подчинить мораль классовой борьбе, а немного позже и в благопристойной Германии Гитлер освободил соотечественников «от химеры, именуемой совестью». Мало кто догадывался в то время, что отказ от морали не даёт обществу преимуществ, а, напротив, разрушает его основы. Впрочем, современные «прагматики» этих тонкостей до сих пор не поняли.

Что касается эстетической концепции «передовой интеллигенции», вряд ли она заслуживает серьёзной критики. Если эстетическое чутьё является наградой за добродетель, то сомнительные в моральном плане Байрон, Лермонтов, Верлен или Рембо должны были бы сильно уступать проповедникам типа Руссо или Чернышевского.

Как убеждённый сторонник единообразного прогресса, Овсянико-Куликовский не мог не быть западником. Славянофилов он, по сути, не причисляет к интеллигенции, лишь мельком упоминая имена Хомякова, Ив. Киреевского, Аксаковых. Ему смешно русское мессианство, воплощенное Ф. М. Достоевским в высказываниях образцового старца Зосимы («Братья Карамазовы»): «Из народа спасение выйдет, из веры и смирения его... спасёт бог людей своих, ибо велика Россия смирением своим. Мечтаю видеть и как бы уже вижу ясно наше грядущее: ибо будет так, что даже самый развращённый богач наш кончит тем, что устыдится богатства своего пред бедным, а бедный, видя смирение сие, поймёт и уступит ему, с радостью и лаской ответит на благолепный стыд его. Верьте, что кончится сим: на то идёт». Овсянико-Куликовский называет эти пророчества «пародийными».

По этому поводу можно заметить, что во времена наивысшего могущества Российской империи расхождение взглядов Достоевского с реальностью выглядело далеко не таким вопиющим, как сейчас. Неумеренные надежды западников на всесилие науки, призванной заменить «субъективные» понятия «истины» и «справедливости», сегодня, пожалуй, выглядят не менее забавно, чем упования славянофилов на пробуждение совести у российских толстосумов.

Решение рокового вопроса

В начале XX века вопрос об отношениях между интеллигенцией и народом особенно обострился в связи с революционными событиями 1905 года. Интеллигенция, по выражению Овсянико-Куликовского, ждала «со стороны народа спроса на свой труд, сочувствия, понимания, отклика. И когда оказывается, что нет оттуда ни спроса, ни сочувствия, ни отклика, — вот тогда-то и начинается та трагедия, которая выпала на долю русской интеллигенции». Ему, правда, казалось, что пропасть между интеллигенцией и народом сокращается и скоро вообще исчезнет. Однако он добросовестно зафиксировал существующий страх перед стихией народной жизни, «где личность человеческая обесценивается и исчезает, и где вступают в силу законы массовой психологии. “Слияние с народом” моментально теряет всю свою поэзию. Оно превращается в обезличение, в самозаклание личности, не искупаемое никакой надеждой на возможность влиять, просвещать, “действовать” в народной среде. Как может капля “действовать” в океане?»

Ещё в 1877 году Г. Успенский в очерке «Овца без стада» нарисовал образ «балашовского барина»: «Ехал я к вам, — говорит этот персонаж деревенским мужикам, — думаю, буду жить с вами, помогать, хлопотать за вас, за вашу крестьянскую семью. Я думал, что деревня — это простая семья, в которой только и можно жить... А у них тут не только никакой семьи не оказывается — какое! Лезут друг от друга в разные стороны...» Так, общинники высекли за неуплату 12 рублей своего односельчанина, который выиграл для них судебное дело на тысячи рублей, и оправдываются тем, что «в случае ежели что, и Евсей твой тоже бы нашего брата не помиловал... Прикажут наказать да прут в руки дадут, так и Евсей твой...» «Вот и сливайся с ними! — ужасается «балашовский барин». — Сегодня я сольюсь, а они меня завтра в волости выдерут, либо самого заставят драть...»

Издание многотомного собрания сочинений Овсянико-Куликовского, включавшего в том числе «Историю русской интеллигенции», началось в 1909 году. И в том же году семеро философов и публицистов (Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, М. О. Гершензон, А. С. Изгоев, Б. А. Кистяковский, П. Б. Струве, С. Л. Франк) выпустили сборник статей «Вехи», в котором подвергли критике все аспекты интеллигентской идеологии — позитивизм, материализм, атеизм, а главное, политический радикализм во всех его видах — народническом, марксистском и европейски-демократическом.

В качестве иллюстрации приведу короткую выдержку из статьи П. Б. Струве: «Идейной формой русской интеллигенции является её отщепенство, её отчуждение от государства и враждебность к нему… Для интеллигентского отщепенства характерны не только его противогосударственный характер, но и его безрелигиозность… Интеллигентская доктрина служения народу не предполагала никаких обязанностей у народа и не ставила ему самому никаких воспитательных задач… Народническая, не говоря уже о марксистской, проповедь в исторической действительности превращалась в разнузданность и деморализацию».

Веховцы утверждали, что Манифест 17 октября 1905 года предоставил достаточно свободы для созидательной деятельности. Интеллигенции пора распрощаться с революционной фразеологией и заняться реальным улучшением условий народной жизни, а прежде всего — исправлением собственных недостатков.

Появление «Вех» вызвало бурную полемику в печати и повсеместные публичные дискуссии. Лидер кадетов П. Н. Милюков совершил лекционное турне по городам России, опровергая веховские взгляды. И левая печать заклеймила «Вехи» как апологию предательства.

Овсянико-Куликовский в «Истории русской интеллигенции» выступает, скорее, защитником интеллигентской традиции. Правда, «поклонение мужику» для него — пройденный этап. Тем не менее он ставит в вину профессору Николаю Степановичу («Скучная история» Чехова), что тот находил счастье в научной работе и умирает с уверенностью, «что прожил жизнь полезную, прекрасную и счастливую». Для правоверного интеллигента такое состояние духа — «блаженная иллюзия». Как в самом деле возможно наслаждаться наукой, если народ страдает?

«И всё сбылось и не сбылось…»

В спорах вокруг «Вех» если не точку, то жирное многоточие поставили события октября 1917 года.

Овсянико-Куликовский, обладавший тонким чутьём и хорошим пониманием общественной психологии, предвидел скорое наступление «эпохи упрощения с его кажущейся правильностью, с его фиктивною доказательностью, с обманчивою и “прозрачною ясностью”». Такое развитие событий он считал неизбежным и даже полезным. Эпоха «прозрачной ясности» в самом деле наступила, жёстко разделив всё население сперва по социальному происхождению, а затем ещё на «верных линии» и «уклонистов».

«История одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина, казавшаяся злой издёвкой над российскими реалиями, по отношению к послеоктябрьской действительности выглядит излишне оптимистичной. Щедринскому Угрюм-Бурчееву так и не удалось превратить Глупов в Непреклонск. Он смирился перед природной стихией: «Река всё текла и всё шире разливалась и затопляла берега». Стоило ему заснуть, как глуповцы немедленно убедились, «что это подлинный идиот — и ничего более». В советской же реальности и Непреклонск был построен, и реки покорены («Человек сказал Днепру: / Я стеной тебя запру! / Ты с вершины будешь прыгать, / Ты машины будешь двигать!»), а скончавшийся более полувека назад вождь «в военного покроя сюртуке, застёгнутом на все пуговицы», поныне остаётся самым популярным государственным деятелем.

Интеллигенция страстно жаждала революции, готовила для неё почву — и стала одной из главных её жертв. Придя к власти, большевики немедленно занялись народом, до которого у царей за два века так и не дошли руки. «Роковая» проблема отношений между интеллигенцией и народом была решена кардинальным образом. Дети неграмотных мужиков в комплекте со вторым изданием крепостного права в виде колхозов получили семилетнее, а то и среднее образование. Интеллигенты частью были уничтожены, частью эмигрировали, остальные, волей Коммунистической партии избавленные от забот о народе, сжались, съёжились, сосредоточившись на проблеме собственного выживания.

На страницах художественной литературы место Рудина, Базарова, дяди Вани и трёх сестер заняли Мастер, «мотающий» срок в психиатрической клинике («Мастер и Маргарита» М. А. Булгакова), Николай Кавалеров, завидующий колбаснику-партийцу Бабичеву («Зависть» Ю. К. Олеши), лицемер-профессор Иван Антонович («Два капитана» В. А. Каверина) да нелепый бездельник Васисуалий Лоханкин («Золотой телёнок» И. Ильфа и Е. Петрова), которого в полном согласии с опасениями «балашовского барина» высек-таки «народ» в лице жильцов «Вороньей слободки».

Позже интеллигенция вообще исчезнет со страниц советской литературы (язык не поворачивается назвать интеллигентами передовых директоров и инженеров, сражающихся с отсталыми директорами и инженерами за выполнение и перевыполнение производственных планов).

Последствия научно-технического прогресса, однако, не совпадали с планами партии. После Великой Отечественной войны уже в рамках советской системы, нуждающейся в ядерных и термоядерных бомбах, ракетах и других атрибутах современного общества, сложилась социальная общность, по старинке именуемая интеллигенцией. В послесталинское время «советская интеллигенция», занимавшая экономически достаточно выгодное положение в обществе, прошла путь от искренней веры в коммунистическое будущее до поисков идеологических альтернатив — стихи Гумилёва и Цветаевой, славянофильство, православие, идеалы западной демократии.

Реформы 1990-х годов физически разрушили «советскую интеллигенцию», превратив массу вчерашних инженеров и научных работников в челночников и ларёчников. Положение постсоветской интеллигенции каждый имеет возможность оценить самостоятельно — «ходить бывает склизко по камешкам иным, итак, о том, что близко, мы лучше умолчим».

В романе Достоевского «Подросток» Версилов говорит: «У нас создался веками какой-то ещё нигде не виданный высший культурный тип, которого нет в целом мире, — тип всемирного боления за всех. Это — тип русский, но так как он взят в высшем культурном слое народа русского, то, стало быть, я имею честь принадлежать к нему. Он хранит в себе будущее России. Нас, может быть, всего только тысяча человек — может, более, может, менее, — но вся Россия жила лишь пока для того, чтобы произвести эту тысячу. Скажут — мало, вознегодуют, что на тысячу человек истрачено столько веков и столько миллионов народу. По-моему, не мало».


Случайная статья


Другие статьи из рубрики «Человек и общество»