Портал создан при поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям.

ДРАГОЦЕННЕЕ МНОГИХ (МЕДИЦИНСКИЕ ХРОНИКИ)

Святослав ЛОГИНОВ.

(Продолжение. Начало см. «Наука и жизнь» № 10, 2007 г.)

На рассвете ударили пушки. Передовой отряд отходящего к Фрежюсу императорского войска попытался выйти к Роне и переправиться в Лангедок. Полки гранмэтра Монморанси загородили ему дорогу. Солдаты с обеих сторон шли плотными рядами, как ходили их деды и прадеды. Так казалось безопаснее: когда чувствуешь руку соседа, то знаешь, что никто не ударит тебя сбоку. Зато каждая пуля, выпущенная из аркебузы, попадала в цель, а тяжелое ядро, выплюнутое бомбардой, поражало иной раз десяток сгрудившихся воинов.

Обеспечим библиотеки России научными изданиями!

В скором времени стоны и крик вокруг палатки Паре заглушили шум далекого сражения. Раненые валялись на земле, контуженные в грудь хрипели, на губах выступала розовая пена. Иные сидели, зажимая рукой рану с торчащим обломком копья. Сраженные пулей лежали, открыв нестрашную на вид рану солнцу, чтобы приостановить действие яда, и громко стонали. Многие умирали, не дождавшись перевязки. Их оттаскивали в сторону.

Первому пациенту Паре остановил кровь и туго стянул повязкой руку, рассеченную ударом алебарды, следующему мощными щипцами «вороний клюв» вырвал стальной обломок лопнувшего арбалета, пробивший щеку и вонзившийся в изгиб скуловой кости. Раненые находились в шоке и почти не кричали. После перевязки Жан, чтобы привести их в чувство, давал по глотку крепкого вина и отводил под навес.

У третьего была огнестрельная рана. Пуля попала в бок, но, отразившись от ребер, вышла наружу. Его еще можно спасти. Паре быстро очистил рану и протянул руку за меркой. Прозрачное бузинное масло медленно кипело в начищенном котелке, поставленном на угли жаровни. Паре пинцетом расширил рану и влил туда полную мерку масла. Раненый захлебнулся криком. Остро запахло горелым мясом. Паре, стараясь не дышать, повторил выжигание, сверху наложил смягчающую повязку из терпентина и яичного желтка, откинул полог палатки и хрипло крикнул:

— Следующий!

Двое служителей из числа легко раненных отнесли лежащего без сознания оперированного под навес. Паре, бледный, словно это его терзали только что, смотрел, как беднягу укладывают на соломе. Потом повернулся и пошел в палатку, где уже полулежал в кресле очередной пациент. У него тоже было пулевое ранение.

Вскоре Амбруаз потерял счет и времени и операциям. Он сшивал, резал, прижигал, извлекал пули, стрелы и обломки костей. Вопли уже не задевали его слуха, а когда кто-то умирал прямо на столе, он лишь досадливо махал рукой и кричал:

— Это уберите и давайте следующего!

Жан метался как угорелый, не успевая подносить лекарства, корпию, полотно и оттаскивать тазики, полные крови и отсеченных частей человеческого тела. Проклята будь война! Никогда еще она не была столь кровавой, еще несколько лет — и христианские королевства обезлюдят, и Солиман без боя подойдет к стенам уже не Вены, а Парижа...

С первых минут сражения французам удалось опрокинуть неприятеля и погнать его от реки. Через раненых просто переступали, они оказывались за спинами французских солдат, их подбирали люди, назначенные Монтежаном. Кто мог, добирались в лагерь на своих ногах, прочих без разбора грузили на телеги. На поле разбираться было некогда. Сами раненые молчали, отлично зная, что если ты не дворянин и не можешь заплатить выкуп, то не стоит рассчитывать на милосердие. Оставалось надеяться, что в суматохе никто не отличит швейцарского наемника из войск Франциска от его родного брата, отправившегося служить Карлу.

Но Паре все же узнавал баварцев по зеленым, а арагонцев — по коричневым курткам, венгров — по колетам с витой шнуровкой, саксонцев — по особо пышным буфам и панталонам под цвет знамени курфюрста. Это были пленные, их Паре не должен лечить, но он перевязывал их наравне со своими и не жалел лекарств. Дубле, конечно, так не поступает. Он, хоть и не официальный врач, но патриот и ярый католик. Паре не раз слышал, как он, стоя среди солдат, громко повторял слова Фомы Аквинского:

— Лучше умереть с Христом, чем выздороветь от еврея! ...и от гугенота, — добавлял он, перехватив мрачный взгляд Паре.

Ну и пусть, кто не хочет, не идет к нему. Здесь госпиталь, а не богословский диспут!

— Следующий!

Выстрелы затихли, поток раненых уменьшился. Кажется, он неплохо провел свое первое большое сражение. Но тут к нему принесли очередного воина, пораженного аркебузой. Пуля раздробила ключицу и засела глубоко между мышц и связок. Левой рукой Паре обхватил больного и, зажав правой зонд, попытался нащупать пулю в ране. Раненый — легионер из южных провинций — застонал и начал биться. Его пришлось привязать, но и после этого пулю нащупать не удалось. Очевидно, она сдвинулась в теле. Но в какую сторону?

И тут Паре вспомнил, как во время странствий ему пришлось послужить у одного ученого, хотя и весьма опасного для пациентов хирурга. Тот любил цитировать Абулкасиса, которого почитал выше Гиппократа. Одно из наставлений арабского медика гласило: «При извлечении стрелы ты должен придать телу пациента такое положение, в котором он находился, когда в него попала стрела, ибо такое положение наиболее удобно». Хорошая память — достоинство хирурга. Конечно, если нужная цитата вспоминается в должное время. Хотя круглая свинцовая пуля мало похожа на длинный и острый наконечник стрелы, но надежда все же есть.

— Что ты делал, когда в тебя выстрелили? — спросил Паре.

— А?.. — не понял легионер, а потом, покосившись на хирурга, добавил: — Воевал.

— Вре-от!.. — протянул вошедший Жан. — Убитых он обшаривал. Три кошелька у него в поясе, и все чужие.

— За это он ответит перед Богом, — остановил ученика Паре. — А пока, — он повернулся к легионеру, — встань, как был, когда в тебя попали.

Паре ослабил веревки и вновь взялся за зонд. Солдат пригнулся, испуганно косясь на окровавленную одежду и руки хирурга. Проволочный зонд погрузился в рану, легионер приглушенно подвывал сквозь закушенные губы и дрожал крупной дрожью. Дрожь мешала Паре, он старался не обращать на нее внимания, лишь зорче щурил глаза, словно мог рассмотреть пулю в глубине искалеченного тела, да бормотал себе под нос афоризм хирурга:

— Сия тонкая и деликатная работа исполняется руками и инструментами...

Через минуту зонд наткнулся на твердое препятствие. Паре облегченно вздохнул — пуля найдена! Тонкими щипцами с зазубренными губками удалось ее ухватить; Паре потянул сильнее, и пуля наконец вышла. Солдат вскрикнул, лицо его залила бледность.

— Терпи! — приказал Паре.

Оставалось влить в рану масло и перевязать пострадавшего. Паре повернулся и замер: на дне котелка чадило лишь несколько капель почерневшей от огня жидкости.

— Жан! — позвал Паре. — Масло, скорее!

Жан откинул полог и с недоумением посмотрел на хозяина.

— Я же говорил, что масло кончилось, — произнес он.

— Совсем? — молодой хирург был ошарашен.

— В бутыли ни капли.

Что делать? Только что он совершил невозможное: извлек пулю, засевшую так неудобно, что здесь спасовал бы сам Шолиак, и все напрасно! Пациент умрет потому лишь, что неопытный хирург слишком щедро расходовал масло. Как назло, он перевязал полсотни врагов, а масла не хватило именно своему, пусть даже и мародеру. Теперь жди неприятностей, ведь полковник только сегодня предупреждал его: «Будь предусмотрительнее!» Что делать?.. Выжечь рану раскаленным пекеленом? Но сухое железо не сможет уничтожить сухой пороховой яд, и страдания больного только усугубятся. Здесь мог бы помочь териак (древнее, мнимое противоядие и всеисцеляющее снадобье, состав из множества ядовитых трав. — Прим. автора), но его нет под рукой. Дубле лечит отравления индийским безоаром. Скотина! Паре сам видел, как эмпирик собирал «индийский» камень на берегу реки. Молодой человек представил торжествующий взгляд соперника, и растерянность сменилась злостью.

Какого черта! Шарлатаны отправляют на тот свет сотни людей, получая за это деньги! Кто определит среди бойни, отчего умер этот прохвост? Да если сейчас рассечь бритвой яремную вену и выпустить из парня всю кровь, то никто, даже Жан, не заподозрит дурного. Еще один труп среди сотни других...

Паре бросил взгляд на раненого, и мерзкие мысли споткнулись. Легионер сидел, запрокинув голову, на лбу выступили капли пота. Было видно, что ему очень нехорошо.

Закон природы: любить и, любя, помогать. Помогать всем, без различия веры и подданства. С мародера спросится и в этой, и в последующей жизни, но пока это не преступник, а страждущий. Значит, надо лечить, и то, что у тебя нет больше масла, не оправдывает тебя ни перед Богом, ни перед собственной совестью. Старуха-знахарка из Пьемонта учила прикладывать к воспаленным ранам печеный лук. Лука под рукой нет, но ведь существуют и другие средства. Можно использовать кровь голубки, а иной раз помогают душистые масла.

Паре взял флакончик с дорогим розовым маслом, смочил им клок белой, хорошо прочесанной шерсти и вставил тампон в устье пулевого отверстия. Может быть, летучее масло оттянет на себя часть яда. Сверху Паре наложил обычную повязку с терпентином (сосновая смола. — Прим. автора) и яичным желтком.

Когда Жан увел легионера, Паре ощутил слабость. Но надо работать, и он, превозмогая себя, продолжал операции. Еще пять человек он перевязал, не выжигая в ране порохового яда. И то, что среди них оказалось два испанца, ничуть не утешало.

Неважная ночь выпала на долю Паре. Он ворочался, часто вставал, но, опасаясь потревожить больных, к навесу не подходил, вздыхал и снова ложился в смятую постель. До его слуха доносились стоны, неразборчивый бред, порой — болезненные вскрики. Многие ли из лежащих под навесом доживут до утра? Более всего беспокоился Паре о тех, кому по недостатку масла не сделал прижигания. Жан де Виго — один из немногих авторов, писавших на родном языке и потому доступных Паре, — в восьмой главе первой книги «О ранах» утверждал, что заражение пороховым ядом убивает человека за сутки. Паре ждал утра.

Какой же ты медик, если не можешь спасти доверившегося тебе человека? Хирург-брадобрей! Брадобрей — еще куда ни шло. Презренное звание, недаром палач относится к тому же цеху, что и ты... За прошедший день Паре пролил больше крови, чем иной палач в дни больших казней, не меньше десятка человек скончались у него на руках. Почему же так больно и тревожно именно за шестерых, обреченных на смерть авторитетом Виго? Должно быть, потому, что они гибнут по его, Амбруаза Паре, недосмотру.

Солнце еще не появилось, ночной мрак едва начинал седеть, под утро удушливая жара спала, от Роны потянуло прохладой. Паре растолкал Жана, велел ему достать тонкие шерстяные одеяла и как следует укрыть раненых, чтобы уберечь от столбняка, происходящего, как известно, от холода и сырости. Потом пошел по рядам, вглядываясь в бледные или пылающие лица, собственноручно напоил лихорадящих ячменной водой — простонародным средством, снимающим жажду и в силу своей слизистости гасящим всякий жар. Когда достаточно рассвело, Паре начал осмотр. Ночью умерли несколько больных, но среди них — ни одного из тех, за кого он больше всего волновался. Более того, приступив к перевязкам, Паре обнаружил, что раненые, не получившие должного лечения, чувствуют себя лучше остальных. Лихорадка тронула их слабее, раны почти не воспалились. Правда, края сохраняли синюшный оттенок, но так ведет себя любая размозженная рана. Но куда в таком случае делся яд? Ведь не может быть, чтобы десятки ученейших медиков со времен Иеронима Бруншвига находились в плену чудовищного заблуждения!

Паре не мог объяснить увиденное и не знал, что предпринять. Посылать людей в Ним за маслом? Ведь и остальным через три дня надо повторять выжигание. Или оставить все как есть? Главное, ему не с кем было посоветоваться, и без того Дубле жаловался, что Паре снова лечит пленных. Если он узнает, что из-за преступной доброты у Амбруаза не хватило лекарств, то оправдаться перед Монтежаном будет трудно: обедневший граф довольно неудобный благодетель, к тому же Паре слишком откровенно манкировал своей основной обязанностью — следить за шевелюрой и бородой полковника.

Впрочем, Монтежану сейчас не до госпитальных дел. До лагеря дошли вести, что готовится наступление и что король обещал командующему пехотными частями провансальской армии полковнику Монтежану почетный и доходный пост военного губернатора будущей провинции Пьемонт.

Вечером в лагерь подошло подкрепление. Роту конных мушкетеров вели сеньор Поль де Сер и граф Танд, однако впереди колонны развевалось голубое, с серебряной лентой и цветами львиного зева знамя рода дю Белле. Младший из братьев, Мартин дю Белле, второй месяц не слезал с коня, гоняясь за отступающим к Альпам неприятелем.

Рядом с молодым маркизом, цепко сидя на косматой татарской лошадке, ехал обряженный в лиловую рясу монах. Лицо его c живыми серыми глазами, по-крестьянски обветренное, с кустистой бородой, сразу привлекло внимание Паре. За мужицкой внешностью угадывался образованный ум, так что Паре не удивился, встретив вскоре незнакомца возле своей палатки.

— Salve, amice! — произнес монах латинское приветствие.

Лицо Паре залила краска, и он, чтобы скрыть смущение, сказал, нарочито подчеркивая бретонский говор:

— Домине, прошу меня простить, я не знаю языков.

— Мне указали на вас как на врача... — удивился монах.

— Я цирюльник сеньора Монтежана, — смиренно ответил Паре, — людей же сведущих в медицине в лагере нет.

— Друг, — сказал монах, — это я должен просить прощения. Знание Теодолета и иных грамматик, конечно, не бывает лишним, но все же медицина и риторика — две разные науки. Вы хороший медик, потому что сумели на пустом месте сделать отличный лазарет. Мне бы хотелось осмотреть его. Мое имя Франсуа Рабле, я врач, секретарь, а порой и исповедник всех пяти дю Белле.

Так вот, значит, каков Франсуа Рабле, человек, анекдоты о котором рассказывает вся Франция!

Растерявшийся Паре сделал приглашающий жест и молча пошел следом, не представляя, о чем говорить со знаменитым посетителем. Рабле, впрочем, и не нуждался в проводнике. Он обошел ряды постелей, осматривая раненых, иногда коротко справлялся о назначенном лечении, получив ответ, то ли одобрительно, то ли скептически хмыкал и шел дальше. В палатке Рабле осмотрел хирургический набор Паре, особенно долго разглядывал те инструменты, которые изобрел и изготовил сам Паре. По губам гостя бродила ироническая полуулыбка. Паре никак не мог понять, одобряют его или же Рабле в душе издевается над недоучкой. Издеваться над невеждами Рабле умел превосходно, в

этом дружно сходились все, знавшие его. Сейчас Паре живо вспомнил одну из недавно слышанных историй.

Как-то, будучи в Париже, Рабле попал на диспут, где защищалась докторская диссертация, толкующая о том, следует ли жениться литераторам. Потный от волнения докторант яростно защищал идею безбрачия, несколько оппонентов, отягощенных обедом, которым угощал их соискатель, вяло нападали на него. Сначала Рабле молча слушал, потом попросил слова и в получасовой речи напрочь разгромил все положения диссертанта. Казалось, мудрецы древности вместе с докторами средневековых университетов встали из могил, чтобы доказать, сколь необходима бедным литераторам мирная семейная жизнь. Соискатель попеременно бледнел и краснел и уже не пытался отстоять свое мнение. Зато сразу оживились оппоненты. Но Рабле неожиданно прервал свою речь и скрылся за дверью, где стояли накрытые за счет неудачливого магистра столы с угощением. Так требовала неумолимая традиция: чем бы ни кончилась защита, но в течение всего диспута, который иной раз длился сутками, диссертант обязан кормить и поить своих противников. Когда Рабле появился из банкетного зала, диспут еще продолжался, хотя его исход был ясен всем. Рабле рассеянно оглядел аудиторию, прислушался и снова взял слово. На этот раз он говорил почти час. Вновь явились тени Аристотеля и апостольского доктора Фомы Аквината, но теперь они утверждали прямо противоположное своим же словам. Оккам опровергал Дунса Скотта, а Дунс Скотт — Оккама, но оба они сходились в том, что строжайшее целомудрие должно быть уделом намеревающегося преуспеть на тернистом пути сочинителя. Силлогизмы выстроились железной цепью, и Вергилий Марон скрепил выводы своим авторитетом. После окончания речи диспут закончился. Защита состоялась. Новоиспеченный доктор подошел к Рабле с изъявлениями благодарности и после долгих расшаркиваний спросил:

— Святой отец, ответьте, почему вы сначала выступили против моего скромного труда?

— Правда? — удивился Рабле. — Но ведь это не имеет никакого значения. Все равно, к какому бы выводу ни пришло ученое собрание, писатели будут жениться или оставаться холостыми по своему усмотрению, а сама тема диспута так мелка, что хороший обед полностью заслонил ее, и я забыл, о чем говорил вначале.

Теперь герой этого анекдота сидел перед ним, и Паре с тревогой ждал, что скажет ему великий насмешник и великий врач.

Рабле глядел на юношу, и странная улыбка продолжала бродить по его губам. Потом Рабле произнес:

— В лагере есть человек, сведущий в медицине. Это вы. А что касается грамот и дипломов, то утешайтесь тем, что многие тройные доктора, изощренные в хитросплетении слов, на практике не умеют отличить окулюс от ануса.

— Вы мне льстите, домине, но я-то вижу, что солдаты предпочитают лечиться не здесь, а у самозванца Дубле, — мрачно сказал Паре. — А я не знаю, как бороться с суевериями, которые он повсюду рассевает. Представьте, Дубле занимается лечением оружия — рану перевязывает один раз и больше не касается ее, а примочки, компрессы и мази прикладывает к пуле, стреле или кинжалу, которым нанесена рана. Кроме этого дела он преуспел лишь в одном — выискивать чудотворные воды. Он и сейчас лечит пострадавших водой. Но я узнал, откуда она. Дубле отыскал неподалеку родник и берет воду из него. Вода в источнике не теплая, не пузырится, не обладает солоноватым вкусом и не оказывает послабляющего действия. Это самая обычная вода, у нее нет никаких свойств чудесных источников...

— Но она чиста и холодна, — остановил хирурга Рабле. — Недаром же греки поклонялись незамутненным источникам, поселяя там нимф-целительниц. А волны Роны... сколько раз они замутятся, прежде чем докатятся сюда! Причина болезни в грязи. Это известно давно, но лишь недавно труды просвещенного веронезца Фракасторо открыли нам причину подобного явления. Так что не следует презирать Дубле, солдаты идут к нему оттого, что его пациентов реже затрагивает «антонов огонь».

Паре в изумлении потер лоб. Неужели успех эмпирика объясняется так просто? А вдруг и остальные загадки, которых немало скопилось за его недолгую практику, могут быть разгаданы столь же легко? Минуту Паре колебался, а потом рассказал ученому коллеге о мучившей его проблеме. Рабле слушал, накручивая на палец клок бороды, и долго молчал, когда Паре уже кончил говорить.

— Право, не знаю, что и сказать, — наконец начал он. — Мне редко приходилось пользовать огнестрельные раны, и я никогда не сомневался в правильности метода. Мы должны доверять выводам предшественников, иначе наука будет отсечена от корней и засохнет. Хотя, от метода Виго слишком пахнет схоластикой: раз порох уже сгорел, то остаток будет сухим и холодным; эрго

— лечить надо влажным и горячим маслом. Но медицина опрокидывает самые безупречные силлогизмы. Могу посоветовать одно — рискнуть еще раз, и если без масла лечение протекает успешнее, вылить масло в сточную канаву.

Наутро конный отряд выходил из лагеря. Пехота Монтежана должна отправиться на день позже. Паре вышел проводить мушкетеров. Рабле сидел на своей лошадке, его лицо выражало такое важное спокойствие, что казалось невероятным, неужели секретарь маркизов дю Белле мог запросто рассуждать о медицине с солдатским брадобреем. Однако, заметив Паре, Рабле живо спрыгнул с лошади, подошел и обнял цирюльника.

— Это единственное, чем я могу помочь вам, — шепнул Рабле смущенному юноше. — У меня нет богатств или древнего имени, но народ меня знает. Может быть, теперь вам будет чуть легче справляться с недругами. Главное — не принимайте близко к сердцу то, что не стоит того. Смех

— свойство человека, а что касается интриг вашего любимца Дубле, то, как написано в одной книжке, папа позволил всем испускать газы безвозбранно. Дубле, ввиду его свойств, эта булла касается вдвойне.

— Я понял, — сказал Паре. — Спасибо.

Рабле вскарабкался на лошадь, уложил полы сутаны красивыми складками, на лицо сошло выражение важного безразличия.

— Vale! — крикнул Паре, махнув рукой.

Широкая мужицкая ладонь с холеными ногтями книжника поднялась в ответ:

— Vale!

***

Император Карл бежал из Прованса. На равнине отход совершался столь быстро, что прекрасный наездник Мартин дю Белле, преследуя испанцев, набил на заднице кровавую мозоль и три недели не мог сесть в седло, о чем гордо поведал миру в опубликованных мемуарах. Но пропускать армию Монморанси в Пьемонт Габсбург не собирался. Перуанское серебро Кортеса щедро переходило в руки швейцарских авантюристов, в Германии на площадях протестантских городов рассыпались барабаны вербовщиков, призывающих нуждающихся храбрецов на защиту католического величества. На границе истрепанное войско непобедимого Карла встретило подкрепление и долгожданные обозы с провиантом. Император занял горные проходы и объявил, что ни один француз не выйдет за пределы своего королевства.

Больше самого короля жаждал успешного ведения войны полковник Монтежан. Один год обещанного губернаторства, и оскудевший род вернет себе былой блеск. Пехотные легионы скорым маршем вышли к перевалу де Сези, развернулись и начали атаку.

В этот день Паре не опасался неприятностей из-за нехватки медикаментов. Хирурги других отрядов были в том же положении. Лекарств не хватило всем, и материала для наблюдений оказалось более чем достаточно: на этот раз Паре огнестрельные раны не прижигал уже вполне сознательно.

Французское войско с переменным успехом и без особой славы сражалось в чужой стране. Военная судьба разнесла в разные стороны Амбруаза и его недоброжелателя Дубле. Губернатор Монтежан погиб в сражении. Доктор медицины Франсуа Рабле покинул армию и присоединился к Жану дю Белле, отправлявшемуся в Рим для переговоров о мире.

И хотя война продолжалась, настроение было уже не военное. Приходилось думать, как жить дальше. Амбруаз Паре твердо решил, что останется практикующим хирургом. Лучше всего, если бы его приняли обратно в Отель-Дьё. В коллегию Амбруаз решил не поступать, после кровавой практики слушать рассуждения докторов казалось смешным. Пожалуй, теперь он сам мог бы поучить чванливых докторов-по-булле, в жизни не видавших свежей раны.

С каждым днем Паре все больше склонялся к мысли, что ему следует поделиться с миром найденным знанием. Но как это сделать, не зная языка? И пристойно ли писать книгу, толкующую о лечении, если сам учился понаслышке? Но ведь есть купленный кровью опыт. До сих пор после каждой стычки страдания раненых усугубляются хирургами. Пусть кто хочет смеется или негодует, но он напишет книгу о лечении огнестрельных ран и опровергнет мнение Бруншвига, Виго и остальных. А что до языка, то раз Паре не знает латыни, остается писать по-французски. Факультеты осудят его, но что они смогут сделать тому, кого нельзя лишить привилегий, какое право можно отнять у того, кто не имеет никаких прав? Хотя одно право у него есть: право помогать людям.

В палатке не оказалось бумаги, Паре пришлось взять лист прочного пергамента, который применяется для компрессов. Рука, непривычная к письму, быстро затекала, но Паре продолжал писать, останавливаясь, лишь когда затруднялся подыскать слово. Широкий лист покрывался строками:

«Я участвовал в кампаниях, баталиях, стычках, приступах, осадах городов и крепостей. Я был также заключен в городе вместе с осажденными, имея поручение врачевать раненых. Я смею сказать, что многому научился там и не был в числе последних в моем сословии. Свои писания я адресую не тем докторам, которые умеют только цитировать. Говорят, я не должен писать по-французски, ибо это приведет к падению медицины. Я считаю наоборот. Можно ли скрывать такое откровение? Меня обвинят, что я даю инструмент в руки желающих практиковаться в хирургии. Этим мне воздадут честь!»

В палатку заглянул Жан.

— Мэтр, — сказал он, — там притащился какой-то мужик. Ему прорубили топором ногу. Прикажете гнать вон?

— Зови сюда, — сказал Паре, со вздохом отложив перо, и открыл баул с инструментами.

3. ВРЕМЯ СНОВ

Эти больницы прекрасно устроены и преисполнены всем нужным для восстановления здоровья; уход в них применяется самый нежный; наиболее опытные врачи присутствуют там постоянно.
Т. Мор. Утопия

Шел март от Рождества Христова тысяча пятьсот сороковой. Кончался великий пост, и город Лион исподволь начинал готовиться к праздникам. А у архиепископа де Турнона торжества уже начались. Причина, по которой пришлось изменить церковному обычаю, веская: на недолгий срок в городе остановился старший из братьев дю Белле. На этот раз королевская воля направила его в Ланже наместником Пьемонта взамен скончавшегося Монтежана. В Лионе Гийом дю Белле после двухлетней разлуки встретился с младшим братом — Жаном: архиепископ Парижский уже год жил здесь, поближе к итальянской границе и гавани Марселя, готовый по приказу рыцарственного Франциска отправиться в Италию, Испанию или иную страну, чтобы поддержать непрочный, никого из государей не удовлетворявший, но необходимый измученным народам мир.

В честь высокого гостя архиепископ Лионский — кардинал Франсуа де Турнон — и устроил пир. Все приглашенные не могли разместиться в небольшом дворце, поэтому архиепископ велел занять помещение трапезной францисканской общины при соборе Святого Бонавентуры. Туда с вечера направились телеги и крытые повозки с провизией, вином и всевозможной посудой: тяжелыми серебряными блюдами, кубками ломкого венецианского стекла, изящным лионским фаянсом. Пир обещал стать грандиозным событием. Правда, еще не кончился пост, но на то и существует великое поварское искусство, чтобы преодолевать подобные затруднения. Еще Филоксен сказал, что среди рыбных блюд вкуснее всего те, что не из рыбы, а среди мясных, что не из мяса. Было бы из чего готовить, а повара в Лионе славные!

Но и провизия была достойна поваров. Из Австрии, впервые после войны, доставили выловленных в Дунае живых осетров. Чтобы рыбины не уснули, в пасть им время от времени вливали виноградную водку, полученную монахами-алхимиками из города Коньяк. Из Гавра в повозках со льдом прислали плоских палтусов, а из Жиронды — сардинки, плавающие в собственном жиру. Черные угри извивались в корзинах, улитки оставляли на виноградных листьях пенистый след, с сухим треском сталкивались панцирями зеленые морские черепахи. Что уж говорить о разных овощах: капусте всех сортов и видов, репе и брюкве, нежном, под крышей выращенном горошке, шпинате и сладком цикории, турецких бобах... В плоских плетенках ждали своего часа плоды, те, что могли сохраниться с осени: яблоки, груши, желтые лимоны. У дверей трапезной выгружали с телег сыры — плоские и тяжелые, словно мельничные жернова, или круглые, как пушечные ядра, их пирамидой складывали у стены.

Для тех же, кто по слабости не мыслит обеда без убоины, тоже есть выход. Малая птичка бекас, что зовется водяной курочкой, признана нескоромной, словно рыба. А поскольку нигде не оговорено, только ли бекас зовется водяной курочкой, то и иные кулики разделили его участь, а следом цапли и молодые журавли. Да и велик ли грех, ежели постный юлиан окажется на костном бульоне или иной любитель консоме утолит свою грешную страсть в непоказанное время? Чревоугодие — грех простительный и может быть замолен.

Разумеется, нельзя съесть все это, не запивая в изобилии вином, недаром же по райскому саду протекала не одна, а семь рек, и вода в них была вкусней самого отменного боннского вина. Так что в винах тоже недостатка не испытывали. Испанский херес мирно соседствовал с мартелем, лоснились смазанные маслом бочки мальвазии, в глиняных кувшинчиках хранилось сладкое вино с острова Родос, ныне захваченного Солиманом и уже не дарящего христианам веселящей влаги. Рядом бесконечными шеренгами стояли бутылочки с монастырскими ликерами и ратафиями (сладкая водка. — Прим. автора), но больше всего у святых отцов было красных бургундских и светлых шампанских вин, игристых и пенящихся в кубках. Воппит vinum cum sapore Bibat abbat cum priore. (Доброе пенное вино Пусть пьют аббат с приором — лат.)

Привезенное уносилось на кухню, там чистилось, резалось, жарилось, кипело, тушилось и запекалось, чтобы в нужный момент оказаться на столе.

Утренние часы де Турнон самолично отслужил в соборе Святого Иоанна, что строился триста пятьдесят лет и чей пример позволяет жителям германского Кельна надеяться, что и их величественный собор когда-нибудь будет достроен.

Затем съехавшиеся вельможи и прелаты двинулись к монастырю нищих братьев.

Хлебосольный амфитрион занял место во главе стола. По правую руку от Турнона поместились будущий вице-король Гийом дю Белле и его брат — кардинал Жан дю Белле. По левую руку хозяина было место молодого архиепископа Вьеннского — Петра Помье, затем — королевского судьи, членов магистрата, приоров и аббатов монастырей, дворян из свит высоких особ и далее — в соответствии с богатством, знатностью и должностью приглашенного. Каждый заранее знал свое место, все быстро расселись.

И тут обнаружилось, что два кресла почти в середине стола пустуют. Кто-то позволил себе опоздать. В скором времени опоздавшие появились: вошли, не прерывая беседы, и заняли свои места. Эти два человека вполне могли позволить себе легкое нарушение этикета, поскольку слишком близко стояли к своим сеньорам. Лейб-медик семьи дю Белле доктор медицины Франсуа Рабле и учитель вьеннского архиепископа доктор медицины Мишель Вильнев.

Оба доктора — скандально известные персоны. На них клеветали и писали доносы. Сорбонна осудила их взгляды как некатолические, книги, ими написанные, пылали на Гревской площади, но сами авторы до поры оставались в безопасности под защитой высоких покровителей.

Они познакомились несколько лет назад здесь же, в Лионе. Бакалавр Мишель Вильнев — в ту пору безвестный молодой человек. О громких делах нечестивца Сервета уже стали забывать все, кроме недремлющей инквизиции и оскорбленных протестантских вождей, но Мишель Вильнев не привлекал внимания ни тех, ни других. Он скромно приехал в прославленный типографиями Лион на заработки. Типографы братья Мельхиор и Каспар Трезхель предложили ему заняться выпуском «Географии» Птолемея, обещав за труд восемьсот ливров.

Впереди у Мишеля — возвращение в Сорбонну, нашумевшие лекции по астрологии, книги, оскорбившие медицинский факультет, и громкий судебный процесс с альма-матер, который Мишель сумел выиграть. Более того, через несколько месяцев после этого он, несмотря на отчаянное сопротивление профессуры, которую назвал в одной из книг «язвою невежества», умудрился получить докторскую степень. Но пока в скромном корректоре никто не мог угадать будущую знаменитость.

А Франсуа Рабле тоже еще не доктор, а магистр. Он только что закончил чтение в Монпелье двухгодичного курса лекций по анатомии. Лекции пользовались успехом, но власти города распорядились прекратить вскрытия, которыми неприлично заниматься духовному лицу, имеющему право лечить, но «без огня и железа». Рабле покинул Монпелье и приехал в Лион, где по рекомендации Жана дю Белле его назначили главным врачом. Оклада городского врача не хватало на жизнь, и Рабле подрабатывал в типографии изданием календарей и астрологических альманахов.

Так пересеклись пути этих двух человек, началась их дружба, больше похожая на вражду. Они спорили непрерывно и по всякому поводу, хотя причина оставалась всего одна: Рабле полагал счастье в радости, легком, своей охотой выполняемом труде, праздничной, неомраченной жизни. Мишель ратовал за суровую простоту, самоограничение и непреклонность первых веков. При этом один молчал о Телемской обители, ведь в ту пору Франсуа Рабле отрицал свое родство с извлекателем квинтэссенции Алькофрибасом Назье, а его собеседник тем более ни слова не говорил о Мюнстере, откуда частенько приходили к нему тайные гонцы.

Сейчас, по прошествии почти семи лет, они неожиданно встретились и обрадованно спешили поделиться новостями, которых скопилось немало, и медицинскими наблюдениями, которых тоже было достаточно. И, разумеется, снова спорили, причем Рабле порой с невозмутимым видом отстаивал самые чудовищные мнения, лишь бы не соглашаться с противником. Из-за этого они и опоздали на банкет, что, впрочем, их не смутило. Войдя в зал, Рабле продолжал рассказывать:

— У Гиппократа можно найти описание этой болезни, но, видимо, он путал ее с другими простудными горячками. Специальный ее признак — появление в горле, зеве и на миндалинах пустул и лакун, заполненных густым гнойным эксудатом. То есть болезнь разрешается через отделение густого и холодного, а значит, хотя она и напоминает плеврит, при ней нельзя назначать кровопускание. Показан покой и обильное теплое питье. Я назвал эту болезнь ангиной, от греческого agxo, потому что она душит наподобие дифтерии...

Чинная тишина в зале давно сменилась невнятным шумом, усиливавшимся с каждой сменой вин. Горы съестного уничтожались быстро и исправно. Слуга, обходивший ряды с огромным блюдом, остановился возле Мигеля и, наклонившись, предложил:

— Лапки речных лягушек а ля фрикасе из кур. Угодно?

— Нет, унесите, — быстро сказал Мигель, за много лет так и не привыкший к некоторым особенностям французской кухни. И, чтобы оправдаться, добавил: — Я не уверен, можно ли это есть. Сейчас пост.

Отец Клавдий, викарий архиепископа Помье, сидящий напротив Мигеля и до той минуты с сосредоточенностью, достойной Фомы Аквинского, трудившийся над запеченным в тесте угрем, поднял от тарелки отяжелевший взгляд и произнес:

— В Писании сказано: «Когда вы поститесь, не будьте унылы как фарисеи».

— Совершенно верно, — повернулся к викарию Рабле. — Недаром афоризм Гиппократа гласит: «Во всякой болезни не терять присутствия духа и сохранять вкус к еде — хороший признак».

— Несомненная истина! — подтвердил Клавдий, утирая рукавом масляные губы.

— В то же время, — невозмутимо продолжал Рабле, — святой Бернард Клервосский пишет: «Гиппократ учит сохранять тело, Христос — убить его; кого из них вы изберете своим руководителем? Пусть стадо Эпикура заботится о своей плоти, что касается нашего наставника, то он учил презирать ее».

— Точно, — растерялся Клавдий. — Звания христианина и врача несовместимы, это подтверждают многие писатели.

— Особенно же «Книга премудростей Иисуса, сына Сирахова», — подхватил Рабле, — глава тридцать восьмая, стих двенадцатый: «И дай место врачу, ибо и его создал Господь, и да не удалится он от тебя, ибо он нужен». Кроме того, по свидетельству апостола Павла, евангелист Лука был врачом. Можно назвать также Аэция Амидского, первого лекаря христиан, и Альберта Великого, который тоже был медиком.

— Вы правы! — обреченно выкрикнул викарий и потянулся за трюфелями, плавающими в сметанном соусе.

Мигель положил себе оливок и маринованной с можжевеловой ягодой капусты. Слуга налил ему вина, потом повернулся к Рабле.

— Мне молока, — сказал тот, прикрыв бокал ладонью.

Этот жест не удивил Мигеля. Он знал, что певец Бахуса — Рабле никогда не пьет вина, хотя в это трудно поверить читавшим его роман. Да и вообще, во время праздника подобный поступок — большая редкость и немедленно привлекает внимание.

Слева от Рабле сидел доминиканский проповедник де Ори. Не поворачиваясь и не глядя на Рабле, он громко произнес:

— Его же и монахи приемлют.

— Вино, — возразил Рабле, — нужно для веселия души. Тот же, кто весел по природе, не нуждается в вине. Мой святой патрон, Франциск из Ассизи, получив божественное откровение, возрадовался и с той минуты не пил вина, хотя прежде вел беспутную жизнь. Я же, благодаря его заступничеству, весел от рождения.

— Из людей один Зороастр смеялся при рождении, и этим смехом он, несомненно, был обязан дьяволу.

— Сильный тезис, — усмехнулся Рабле. — По счастью, я весел от рождения, а при рождении я благоразумно вел себя, как все остальные младенцы. Кроме того, ваш тезис бездоказателен. Я понимаю, авторитет блаженного Августина, ведь вы ссылались на него, но ему можно противопоставить святых Франциска и Бонавентуру, в чьем монастыре мы ныне обитаемся. Это подобно тому, как среди язычников одни следовали за печальным Гераклитом, другим же нравился развеселый Сократ, но ни одна точка зрения не считалась греховной.

Впервые Ори поднял голову и взглянул на собеседника.

— Я слышал, вы опытный софист, и теперь убедился в этом. Вы прекрасно усвоили некоторые положения святого Франциска. Почему же тогда вы бежали из францисканского монастыря?

— Папа Павел отпустил мне мой грех, — смиренно ответил Рабле.

Мигель, видя, что разговор принимает опасное направление, поспешил вмешаться.

— Коллега, — сказал он, — вы высказали недавно интересное суждение об ангине. Но мне кажется, что кровопускания, пиявки, кровососные банки и шпанские мухи вредны не только при этой болезни, но и вообще по сути своей. Изменение состава и количества крови меняет духовную сущность человека, поскольку именно кровь есть вместилище человеческой души.

— Это уже нечто новое! — воскликнул Рабле. — Гиппократ указывал на мозг как на место пребывания души, Аристотель опровергал его, ратуя за сердце, а теперь свои права предъявляет кровь! Кто же выдвинул это положение?

— Я, — сказал Мигель, — и я докажу его. Прежде всего, доля истины есть у обоих греков. Прав Гиппократ: мы рассуждаем при помощи мозга, мозгом познаем мир, из этой же железы исходят многие нервы, несущие раздражение мышцам. Значит, в мозгу должна обитать некая часть души. Я бы назвал ее интеллектуальной душой. Прав и Аристотель: во время радости, опасности или волнения сердце сжимается либо начинает учащенно биться. От него зависит храбрость и трусость, благородство или врожденная испорченность. Сердце через посредство пульса управляет дыханием, пищеварением и другими непроизвольными движениями. Значит, и там имеется часть души. Назовем ее животной, ибо у бессловесных тварей видим ее проявления, к тому же так принято называть то, что Аристотель полагал душой. Но есть и третья душа — жизненный дух, проявляющийся в естественной теплоте тела. Никто не станет отрицать, что теплотой мы обязаны току крови. У всех органов одна забота — улучшить кровь, очистить, извлечь из нее грубые землистые вещества, напитать млечным соком, подготовить к рождению души. Душа рождается от жаркого смешения подготовленной крови с чистейшим воздухом, процеженным легкими. Воздух, кипящий в крови, обогревающий тело и наполняющий пульс, и есть истинная человеческая душа! Точно так же воздух, отошедший от уст господа и кипящий в крови Иисуса Христа, есть дух божий, евреи называли его Элохим.

Мигель увлекся, голос его звучал все громче, ему казалось, что он снова стоит на кафедре где-то в Германии, проповедует горожанам, доказывает, что никакой троицы нет и никогда не было и нет иного Бога, чем тот, что действует в природе. Теперь ему есть, чем подкрепить свои слова, и ему вынуждены будут поверить! «Во что вас бить еще, продолжающие свое упорство?» Откройте глаза — перед вами истина! Бог — это камень в камне, дерево в дереве...

В банкете, рассчитанном на много часов, наступил прогул. Гости наелись до отвала, их временно перестали обносить горячими блюдами. На столах остались лишь фрукты, сыр, тонко нарезанный балык, легкое рейнское вино. Смолк дробный перестук ножей и ложек, чавканье сменилось сытым рыганием, а всеобщая пьяная беседа еще не завязалась, так что голос Мигеля был слышен многим, музыканты не могли заглушить его своими виолами, спинетами и лютнями.

«Что он делает? — в ужасе думал Рабле. — Ведь это чистейшая ересь! Арианство! Как можно такое говорить здесь, где столько ушей? Вот сидит де Ори, он метит в инквизиторы, это все знают. Ори похож на катаблефу — африканского василиска. Катаблефа тоже всегда держит голову опущенной, чтобы никто прежде времени не догадался о страшном свойстве ее глаз. А Мишель, кажется, ничего не понимает».

— Любезный Виллонаванус, — лениво начал Рабле. — В ваших словах я не вижу ничего необычного. Похожим образом понимали душу Левкипп с Демокритом. Неужели вы станете тратить время на опровержение того, что давно опровергнуто? К тому же и в этом случае местом рождения души является сердце, ведь именно там очищенная печенью кровь смешивается с воздухом, который поступает туда по венозной артерии. Благодарное сердце за это особо питает легкие через посредство артериальной или же легочной вены...

— Это не так, — сказал Сервет. — Во время моей практики в Париже и затем Шарлье мне удалось доказать...

«Черт побери, неужели он не остановится?!» — Рабле встал, потянулся к вазе посреди стола, вынул из воды пышную оранжерейную розу, положил перед Мигелем и раздельно проговорил:

— Вот перед нами целый куст роз. Но, как известно, языческие боги одряхлели и умерли, так что в наше время далеко не все сказанное под розой сказано под розой.

Мигель недоуменно уставился на собеседника и лишь через несколько минут понял, что ему сказано. Роза — символ бога молчания — Гарпократа. Сказано под розой — значит, по секрету. А он-то!.. Вот уж, действительно, замечательно отвел от Франсуа внимание доминиканца! К тому же чуть не разболтал результаты своих исследований. В Париже и Шарлье, продолжая занятия анатомией, выяснил, как течет кровь по сосудам и как образуется природная теплота. Ложно утверждение, будто по артериям проходит воздух, неправильны представления о роли сердца! Жизнь действительно заключена в крови, Мигель доказал это многими вскрытиями и не собирался объявлять о своем открытии прежде времени. Ведь это тот неопровержимый довод, которого не хватало ему на диспуте в Гагенау. Описание чудесного тока крови Мигель вставил в пятую главу своей новой книги. Там и должны впервые увидеть ее читатели. Спасибо Франсуа, он вовремя предостерег его. Если хочешь больше написать, надо меньше говорить.

Мигель искоса глянул на де Ори. Тот сидел, по-прежнему опустив голову. Короткие пальцы перебирали матово-черные зерна гагатовых четок, медленно и напряженно, словно доминиканец делал какую-то невероятно сложную работу. Мигель отвел глаза и громко объявил:

— Пожалуй, сейчас нам и в самом деле неприлично говорить ни о языческой философии, ни о кровавой анатомии. Побеседуем о чем-нибудь растительном.

— Верно! — воскликнул викарий Клавдий. — Попробуйте, например, вот это яблоко. Оно из садов аббатства Сен-Себастьян. Сорт называется «карпендю».

— Я обязательно возьму его, — демонстративно изумился Рабле. — Никогда не ел яблок «карпендю»! Прошла вторая перемена блюд, вновь наступил полуторачасовой прогул. Гости, отягощенные паровой осетриной и тушеными в маринаде миногами, одурманенные бесконечным разнообразием вин, уже ни на что не обращали внимания. Каждый слушал лишь себя. Обрывки душеспасительных бесед перемежались скабрезными анекдотами и пьяной икотой. Пришло время «разговоров в подпитии». Наклонившись к соседу, Рабле, показав глазами на вершину стола, зашептал:

— Вы хотите простоты и откровенности между людьми, но реальная жизнь не такова. Взгляните на наших хозяев: Франсуа де Турнон и Жан дю Белле. Оба знатны, оба богаты, и тот и другой архиепископы. Правда, владеть парижской епархией почетнее, но лионский епископат богаче. Оба они министры, и оба кардиналы. Один получил шапку после заключения неудачного мира в двадцать шестом году, другой — после столь же прискорбных событий тридцать восьмого года. Кажется, что им делить? А между тем нет в мире людей, которые ненавидели бы друг друга больше, чем наши кардиналы. И при этом один тратит свой годовой доход, только чтобы пустить пыль в глаза другому. Так устроена жизнь, с этим приходится считаться.

— Не понимаю, о чем вы? — спросил Мигель.

— Вы осуждаете Телем, — продолжал Рабле. — За что? Не оттого ли, что мы с вами похожи? Впервые Рабле признал себя автором Пантагрюэля. Хотя Мигель не ожидал откровенности, но ответил сразу и честно:

— Я уважаю и люблю Франсуа Рабле — медика, ботаника и археолога, но я ненавижу Алькофрибаса за то, что он принес в Утопию звериный клич: «Делай, что хочешь!» Вот он, ваш лозунг в действии! — Мигель ткнул в дальний угол, где монах в серой рясе держал большую медную плевательницу перед перепившим гостем, помогая ему освободиться от излишков проглоченного.

— Вы полагаете, лучше быть голодным? — спросил Рабле.

— Да.

Рабле обвел взглядом зал.

— Думаю, нашего отсутствия никто не заметит. Я предлагаю небольшую прогулку. Вы никогда не были в Отель-Дьё?

Спорщики поднялись и вышли из шумной трапезной. С площади, украшенной огромным каменным распятием, они попали на берег Роны и двинулись по набережной Францисканцев, еще столетие назад превращенной в подобие крепостной стены. В мирное время проход по ней был свободным, а вот Госпитальная набережная от церкви Милосердной божьей матери и до самого моста еще со времен великого короля Хильберта и его богомольной супруги Ультруфы принадлежала Отелю-Дьё. Невысокое здание кордегардии, поставленное поперек набережной, преграждало проход, решетка низкой арки всегда была заперта.

Чтобы снять замок, требовалось письменное распоряжение одного из двенадцати ректоров, управлявших больницей. Но привратник, заметив, что к воротам направляются два одетых в шелковые мантии и парадные малиновые береты доктора, поспешно поднял решетку.

Во втором дворе они круто свернули направо, поднялись по ступеням, Рабле толкнул двустворчатые двери.

На улице не было холодно, но в дверном проеме заклубился туман, такие густые и тяжелые испарения заполняли здание. Мигель от неожиданности попятился, прикрывая рот рукавом. Пахло, как возле виселицы, где свалены непогребенные, или как от сточной канавы, протекающей близь бойни. Поймав насмешливый взгляд Рабле, Мигель оторвал ладонь от лица и шагнул вперед.

Огромная палата со сводчатыми потолками и высокими узкими окнами, плотно законопаченными, чтобы сырой мартовский воздух не повредил больным, была разгорожена решеткой на две половины. По одну сторону лежали мужчины, по другую — женщины. Застланные тюфяками широкие кровати стояли почти вплотную одна к другой, на каждой помещалось восемь, а иногда десять человек — голова к ногам соседа. И все же мест не хватало, тюфяки стелили поперек прохода, так что больные на них оказывались наполовину под кроватями своих более удачливых собратьев, а наполовину под ногами служителей.

В палате было шумно, словно на ярмарке в разгар торговли. Стоны, бред, разговоры и ругань, призывы о помощи. На женской половине истошно кричала роженица. Одетая в белое монашеское платье акушерка возилась подле нее, вторая, отложив в сторону бесполезное Житие святой Маргариты, раздувала угли и сыпала в кадильницу зерна ладана, готовя курение, которое должно облегчить страдания больной. Других служителей в зале не было.

Едва посетители появились в палате, как шум еще усилился. Кто-то просил пить, другой умолял выпустить его на волю, третий жаловался на что-то.

— Господин! Ваше сиятельство! — кричал, приподымаясь на локте и указывая на своего соседа, какой-то невероятно худой человек. — Уберите его отсюда. Он давно умер и остыл, а все еще занимает место! Прежде мы по команде поворачивались с боку на бок, но он умер и больше не хочет поворачиваться, и мы с самого утра лежим на одном боку!

Рабле подошел к кровати, наклонился. Один из больных действительно был мертв. Лицо доктора потемнело. Он решительно прошел в дальний угол палаты, где виднелась маленькая дверца. Рванул дверь на себя:

— Эй, кто здесь есть?

Из-за стола вскочила толстая монахиня. Увидев вошедших, она побледнела и задушенно выговорила:

— Господин Рабле? Вы вернулись?

— Я никуда не уходил! — отрезал Рабле. — Где служители? Немедля убрать из палаты мертвых, больных напоить, вынести отходы. Окна выставить, а когда палата проветрится, истопить печи.

— Но доктор Кампегиус не обходил сегодня с осмотром, — возразила монахиня. — Я не могу распоряжаться самовольно.

— Кампегиус болен, — вполголоса сказал Мигель. — Он третий месяц не встает с постели и вряд ли встанет когда-нибудь.

— Вы что же, третий месяц никого не лечите и даже не выносите из палаты умерших? — зловеще спросил Рабле.

— Нет, нет, что вы!.. — запричитала монахиня.

— Кто делает назначения?

— Господин Далешамп, хирург. Он сейчас на операции.

— Я знаю Далешампа, — подсказал Мигель. — Толковый молодой человек.

— Но он один, а здесь триста тяжелых больных и по меньшей мере столько же выздоравливающих в других палатах. Вот что, Мишель, — Рабле прислушался к хрипению роженицы, — вы разбираетесь в женских болезнях?

— Да, я изучал этот вопрос, — Мигель подтянул широкие рукава мантии и, с трудом перешагивая через лежащих на полу, направился к решетке.

— Выполняйте, что вам приказано, — бросил Рабле толстухе.

— Я не могу! — защищалась та. — Сухарная вода кончилась, в дровах перерасход. Ректор-казначей запретил топить печи...

— Плевать на ректора-казначея! — рявкнул Рабле таким голосом, что испуганная монахиня стремглав бросилась к дверям.

— Стойте! — крикнул Рабле. — Прежде откройте решетку. Вы же видите, что доктору Вилланова-нусу надо пройти.

Трудные роды пришлось закончить краниотомией, но саму роженицу удалось спасти. Когда усталый Мигель вернулся в комнату сиделок, палату уже проветрили, в четырех кафельных печах трещали дрова, вместо сухарной воды нашелся отвар солодкового корня и откуда-то появились даже чистые простыни. Рабле сидел за столом, на котором красовались забытые в суматохе толстухой бутылка вина и початая банка варенья.

— Сестра Бернарда, на которую я так ужасно накричал, — сказал Рабле, — ходит за немощными больными уже двадцать лет. Это удивительная женщина. Ее лень и жадность не знают границ. Мало того, что она пьет вино, предназначенное для укрепления слабых, она без видимого вреда для пищеварения умудряется проглотить горы слабительного, — Рабле понюхал банку. — Так и есть! Варенье из ревеня с листом кассии. Я говорю — удивительная женщина. Меня она боится. Я два года проработал здесь главным врачом, и не было такого постановления совета ректоров, которого я бы ни нарушил за это время. Кстати, знаете, сколько они мне платили? Сорок ливров в год! В пять раз меньше, чем госпитальному священнику. За эти деньги надо ежедневно совершать обход палат, каждому больному дать назначение и проследить за его выполнением. Еще мне полагалось

надзирать за аптекарями и хирургами и бесплатно лечить на дому служащих госпиталя, ежели они заболеют. Плюс к тому — карантин и изоляция заразных пациентов. Это собачья должность, если исполнять ее по совести. Но от меня требовали одного — не лечить тех, у кого нет билета, выданного ректором. А я лечил всех, не заставляя умирающих ожидать, пока в контору пожалует ректор. И если была нужна срочная операция, я заставлял хирурга проводить ее, даже если больной еще не получил причастия. Это многих спасло, но ректоры меня не любили и уволили при первой возможности. И все тут же пошло по-старому. Если бы вместо этого дурака Кампегиуса на мое место пришел Жан Канапе или вы, Мишель, то, возможно, Отель-Дьё в Лионе стал бы не только самым древним, но и самым благополучным госпиталем в мире.

— Вряд ли я смогу, — сказал Мигель.

— Да, здесь страшно. Но теперь, надеюсь, вы понимаете, почему я хотел прежде всего видеть людей сытыми, веселыми, одетыми и вылеченными и лишь потом спрашивать с них высокие добродетели. Посмотрите, кто лежит здесь, — это больные, им полагается щадящая диета. А чем кормили их сегодня? Похлебкой из засохшей и попросту тухлой плохо просоленной трески со щавелем и крапивой. Еще они получили по ломтику хлеба и по кусочку той самой трески, из которой варилась похлебка. Что они будут есть завтра? Похлебку из соленой трески! И так каждый день. В лучшем случае им дадут чечевичный суп или отварят свеклу. Неужели люди, которые так живут, способны увлечься иным идеалом кроме сытного обеда? Вы скажете: те, что в четверти мили отсюда только что слопали годовой доход богатейшего епископства во всем королевстве, никогда не испытывали голода. Это не так. Вы врач и знаете, что такое фантомные боли. Единственный обжора среди голодной толпы неизбежно окажется самым ненасытным. В нем просыпается невиданная жадность. Такого невозможно образумить словом. Слово не пробивает ни рясы, ни лат.

— Их пробивает меч, — сказал Мигель, — но поднявший меч от меча и погибнет, даже если оружие было поднято за правое дело.

Рабле метнул на собеседника острый взгляд и быстро поправился:

— Я ничего не говорил о мечах. Насилие противно разуму, в этом мы, кажется, сходимся. Кстати, о насилии. Я полагаю, господину ректору-консулу, не знаю, кто из членов королевского совета избран сейчас на эту должность, уже доложили о нашем самоуправстве. Предлагаю покинуть эти гостеприимные стены, иначе мы можем закончить вечер в замке Пьер-Ансиз. Я не бывал там, но имею основания думать, что тюремные камеры в подвалах замка еще менее уютны, чем палаты лихорадящих в Отель-Дьё.

Они прошли через палату святого Иакова, в которой стояла непривычная тишина, пересекли дворы и вышли на набережную. Привратник запер за ними решетку.

Приближался вечер. С низовьев Роны тянул слабый теплый ветерок. Рабле и Сервет медленно шли по краю одетого камнем берега.

— Я вижу лишь один путь к нравственному совершенству, — продолжал Рабле. — Когда-нибудь сытая свора обожрется до того, что лопнет или срыгнет проглоченное. Поглядите, в мире все больше богатств, поневоле кое-что перепадает и малым мира сего. Двести лет назад смолоть хлеб стоило величайших трудов, а ныне водяные и воздушные мельницы, каких не знали предки, легко и приятно выполняют эту работу. Попробуйте сосчитать, сколько мельниц стоит по течению Роны? И так всюду. Подумать только, ведь греки могли плавать под парусами лишь при попутном ветре! Искусство плыть галсами было им неведомо. Сегодня любой рыбак играючи повторит поход Одиссея. Мы живем в замечательное время не только возрождения древних искусств, но и рождения новых. Пусть богословы Сорбонны и Тулузы разжигают свои костры, ремесло сжечь невозможно. Пройдет немного лет, и плуг на пашне станет двигаться силой ветра и солнца, морские волны, ловко управляемые, вынесут на берег рыбу и горы жемчуга. Может статься, будут открыты такие силы, с помощью которых люди доберутся до источников града, до дождевых водоспусков и до кузницы молний, вторгнутся в области Луны, вступят на территорию небесных светил и там обоснуются. Всякий нищий станет богаче сегодняшнего императора, и власть денег потеряет силу. И вот тогда, только тогда наступит желанное вам царство простоты.

— Это похоже на сон, — сказал Мигель. — Мне кажется, вы подхватили в палатах заразную горячку и теперь бредите.

— Пускай, — согласился Рабле, — но разве вам, дорогой Вилланованус, никогда не снились такие сны?

В памяти Мигеля внезапно до боли ярко вспыхнуло воспоминание о том вечере, который он провел в страсбургской гостинице с портным из Лейдена Яном Бокелзоном, вдвоем мечтая о счастливом царстве будущего. Они представляли его одинаково, но думали достичь разными путями. Что же, Ян Бокелзон прошел свой путь. Грозное имя Иоанна Лейденского, вождя Мюнстерской коммуны, повергало в трепет князей и прелатов. Но все же Франц фон Вальдек, епископ мюнстерский, оказался сильнее. Поднявший меч... Иоанн Лейденский, бывший портной Ян Бокелзон, казнен мечом. Его печальную участь Мигель предвидел еще десять лет назад. А теперь ему предлагают третий путь к царству божьему на земле. Путь, может и безопасный, но бесконечно долгий. Неужели ради него оставлять начатое?

Если бы можно было поделиться своими сомнениями, рассказать обо всем! Но Франсуа Рабле хоть и прекрасный человек, но все же секретарь католического министра. Ходят слухи, что он тайный королевский публицист — анонимные листки против папы и императора написаны им, причем по заданию короны. И еще... Рабле покровительствует кардинал Жан дю Белле, и кардинал Одетт де Колиньи, и кардинал Гиз. Не слишком ли много кардиналов?

— Н-нет, — раздельно проговорил Мигель. — Я вообще никогда не вижу снов.

(Продолжение следует.)


Случайная статья


Другие статьи из рубрики «Книги в работе»

Детальное описание иллюстрации

Памятник Джироламо Фракасторо в его родной Вероне. Врач, поэт, астроном и геолог, Фракасторо за 300 лет до Пастера предположил, что эпидемии могут вызываться некими микроскопическими «спорами», заражающими при контакте и даже через воздух. Первым дал описание тифа. Памятник Фракасторо поставлен в 1559 году на одной из арок, окаймляющих площадь Синьоров в Вероне. Как символ всеобъемлющих исследований мира мраморная статуя держит шар. Вскоре после установки памятника родилась легенда: Фракасторо сбросит шар на голову первого же честного человека, который пройдет под аркой. За четыре с половиной века таких не нашлось...